Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Чужой хлеб

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627327.01.99
Куприн, А.И. Чужой хлеб [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 7 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/513148 (дата обращения: 26.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ЧУЖОЙ ХЛЕБ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ЧУЖОЙ ХЛЕБ 

 
– Подсудимый, вам законом предоставлено последнее слово, – 
сказал председатель суда равнодушным тоном, с полузакрытыми 
от утомления глазами. Что вы можете прибавить в разъяснение 
или оправдание вашего поступка? 
Обвиняемый вздрогнул и нервно схватился длинными, тонкими пальцами за перила, отделяющие скамью подсудимых. Это 
был невзрачный, худенький человек, с робкими движениями и 
затаенной испуганностью во взгляде. Светлые, редкие, как будто 
свалявшиеся волосы на голове и бороде и совершенно белые ресницы придавали его бледному лицу болезненный, анемичный 
вид… Он обвинялся в том, что, проживая у своего дальнего родственника, графа Венцепольского, в ночь с двадцать третьего на 
двадцать четвертое января произвел в квартире последнего поджог с заранее обдуманным намерением. Медицинская экспертиза 
определила полную нормальность его душевных и умственных 
качеств. По ее словам, замечалась некоторая повышенная чувствительность нервной системы, наклонность к неожиданным слезам, слабость задерживающих центров, – но и только. 
До сих пор подсудимый казался равнодушным, почти безучастным к разбирательству его дела. Торжественная, подавляющая 
обстановка судебного заседания, расшитые мундиры судей, красное с золотой бахромой сукно судейского стола, огромная двухсветная истопленная зала, величественные портреты по стенам, 
публика за барьером, суетливые пристава, исполненные достоинства присяжные, олимпийская небрежность прокурора, бессодержательная развязность защитника – все это произвело на него 
ошеломляющее впечатление. Ему казалось, что он попал под зубья какой-то гигантской машины, остановить которую, хотя бы 
на мгновение, не в силах никакая человеческая воля. 
Много раз во время речи защитника ему хотелось встать и 
крикнуть: «Вы не то, совсем не то говорите, господин адвокат. 
Дело было иначе. Замолчите и дайте мне самому рассказать всю 
историю моего преступления», – и вслед за тем уверенным голосом, в ясных и трогательных выражениях, передать все свои тогдашние мысли, все, даже самые тонкие, неуловимые ощущения. 
Но машина продолжала вертеться так правильно и так безучастно, что сопротивляться ей было невозможно. 

2 

Однако последние слова председателя вдруг пробудили в подсудимом судорожную энергию отчаяния, являющуюся у людей в 
момент окончательной гибели, – ту самую энергию, с которой 
осужденный на смерть иногда борется на эшафоте с палачом, надевающим на шею веревку. 
И умоляющим голосом он воскликнул: 
– О да, господин председатель!.. Ради господа, ради самого 
бога, выслушайте меня… позвольте мне рассказать все, все!.. 
Присяжные заседатели изобразили на лицах сосредоточенное 
внимание, судьи углубились в рисование петушков на лежавших 
перед ними листах бумаги, публика напряженно затихла. Подсудимый начал: 
– Когда я в начале прошлого года приехал в этот город, у меня 
не было никаких планов на будущее. Я, кажется, и родился неудачником. Мне никогда ни в чем не везло, и в сорок лет я оставался таким же беспомощным и непрактичным, как и во время 
моей юности. 
Я обратился к графу Венцепольскому с просьбой протекции 
для получения какого-нибудь места. Я рассчитывал найти у него 
помощь, так как он приходился дальним родственником моей покойной матери. Граф, человек щедрый и снисходительный к чужим, устроить меня в то время никуда не мог, но зато предложил 
мне до первого удобного случая поселиться у него в доме. 
Я переехал к нему. Сначала он оказывал мне некоторые знаки 
внимания, но вскоре я приелся ему, и он перестал со мною стесняться. Должно быть, он так привык к моему присутствию, что 
считал меня чем-то вроде мебели. Тогда-то для меня и началась 
ужасная жизнь приживальщика – жизнь, полная горьких унижений, бессильной злобы, подобострастных слов и улыбок. 
Чтобы понять всю мучительность этой жизни, надо испытать 
ее. Напрасно независимые и гордые люди думают, что привычка 
к прихлебательству вконец притупляет у человека способность 
дрожать от обиды, плакать от оскорбления. Никогда, никогда не 
был я так болезненно чувствителен к каждому слову, казавшемуся мне намеком на мое паразитство. Душа моя в это время была 
сплошной воспаленной раною – другого сравнения я не могу 
найти,– и каждое прикосновение к ней терзало ее, как обжог раскаленным железом. Но чем больше проходило времени, тем 
меньше я чувствовал в себе энергии, чтобы вырваться из этого 
унизительного положения. Я всегда был слаб, труслив и вял. Сы
3 

тая жизнь на графских хлебах окончательно меня парализовала и 
развратила, разъела, как ржавчина, остатки моей самостоятельности. Иногда ночью, ложась спать и переживая вновь бесконечный 
ряд дневных унижений, я задыхался от злобы и говорил себе: 
«Нет, завтра конец! Я ухожу, ухожу, бросив в лицо графу много 
горьких и дерзких истин. Лучше и голод, и холод, и платье в заплатах, чем это подлое существование». 
Но наступало «завтра». Решимость моя пропадала. Опять мои 
губы искривлялись в жалкую, напряженную улыбку, опять я не 
смел и не умел положить руки на стол во время обеда, опять чувствовал себя неловким и смешным. Когда я отваживался напоминать графу о его обещании пристроить меня, он возражал со своим барским видом: 
– Ну, чего вам торопиться, мой милый?.. Разве вам плохо у 
меня?.. Поживите пока, а там мы увидим… 
Я замолкал. Я даже не пробовал отказываться, когда граф дарил мне какой-нибудь из своих немного поношенных костюмов. 
Эти костюмы были великолепны, но слишком широки для меня. 
Один из графских гостей как-то заметил, что платье на мне «точно с двоюродного братца», другой – грязный, циничный господин 
и, как говорили, шулер, – громко расхохотался на это замечание и 
нагло спросил меня: 
– Вы, Федоров, вероятно, заказываете платье у одного портного с графом? 
Никто из них не звал меня по имени-отчеству. Граф почти всегда забывал представлять меня своим знакомым, из которых 
большинство были такими же приживальщиками около него, как 
и я, но только они умели держать себя с графом на равной ноге, 
почти фамильярно, а я всегда оставался робким и подобострастным. Они ненавидели меня той острой, уродливой ненавистью, 
которая только и может быть между людьми, соперничающими 
из-за милости патрона. 
Прислуга графа относилась ко мне со всей высокомерной, 
хамской наглостью, составляющей особенность людей этой профессии. За столом меня обносили кушаньем и винами. В их лакейских взглядах и словах я чувствовал презрение, которое они 
ко мне чувствовали, – презрение работника к трутню. Я сам убирал свою постель и чистил свое платье. 
По вечерам иногда составлялся винт. Когда не хватало партнера, граф предлагал карточку и мне. У меня никогда не было 

4 

своих денег, но я садился, страстно мечтая о выигрыше. Я играл с 
жадностью, с расчетом, с риском, и даже доходило до того, что 
внутренне молил бога о помощи. Как обыкновенно бывает в этих 
случаях, я проигрывал – всегда больше всех. 
Когда игра кончалась и партнеры рассчитывались, я сидел с 
потупленными глазами, красный от стыда и судорожно ломал 
мелок. Когда молчать долее становилось невозможно, я, стараясь 
казаться небрежным, говорил: 
– Граф… Пожалуйста… Будьте так добры… Я в настоящую 
минуту не при деньгах… Примите на себя мой проигрыш… Я 
вам завтра возвращу… 
Конечно, это обещание никого не обманывало. Все знали, что 
ни завтра, ни послезавтра я своего долга не отдам. 
Случалось, что вечером граф и его гости отправлялись в ресторан, а оттуда к женщинам. Меня приглашали вскользь, мимоходом, таким тоном, который уже сам по себе говорил об отказе. 
Я знал, что скажи я «нет», и меня с удовольствием оставят в покое. Но, клянусь истинным богом, я никогда не мог понять, какая 
сила заставляла меня раньше всех бежать в переднюю и суетливо 
надевать пальто. 
За ужином много острили и безобразничали. Я должен был 
громко и часто смеяться, но смех доставлял мне столько же удовольствия, как ученой собаке. Если же меня самого осеняла веселая мысль или удачный каламбур, я не находил для них слушателей. Едва я раскрывал рот, как меня тотчас же перебивали. Все 
отворачивались от меня, и я, начиная в десятый раз одну и ту же 
фразу, тщетно перебегал глазами от одного собеседника к другому: ни одни глаза не встречались с моими. 
Всего ужаснее были для меня ночи. Я спал в проходной узкой 
комнате, скорее похожей на коридор. Постелью мне служила старая кушетка с вылезшей наружу мочалой, с горбом посредине и с 
продавленными пружинами. Две отсутствующие передние ножки 
заменял мой же собственный чемодан. 
О, как я ненавидел эту кушетку! Никогда ни к одному человеку я не питал такой безумной злобы, как к этой старой рухляди, 
от которой отказался бы любой старьевщик. По мере того как 
приближалась ночь, меня все более и более охватывал невыносимый ужас перед длинной бессонной ночью, ожидавшей меня. Наконец я ложился. Горб посередине кушетки впирался в мою спину, заставляя ее выгибаться, пружины резали бока, подушка каза
5 

лась низкой и ежеминутно сползала. Через пять минут начиналась тупая, жестокая боль в затылке и пояснице. Голова разгорячалась, и в моем бедном мозгу мысли скакали и кружились в лихорадочном вихре… Создавались несбыточные, фантастические 
планы на будущее; ночью я им верил, этим планам, но на другое 
утро они меня пугали, как горячечный бред. 
Все дневные впечатления, каждое мое и чужое слово, каждая 
обида, каждый плевок, каждое унижение вновь проходили в моей 
памяти. Я разбирался в них с тем жгучим наслаждением и с той 
глубокой, страшной последовательностью, на которую только 
способен ум одинокого оскорбленного человека, и, воскрешая все 
эти подлые мелочи, я выкапывал со дна моей души такую гадкую 
грязь, что… Нет… о таких вещах даже и на суде, даже и в свою 
защиту нельзя говорить… 
Друзья графа, проходя мимо моей кушетки, любили потешаться над ее убогим видом. Они называли ее прокрустовым ложем. 
В тот день, когда я совершил преступление, один из знакомых 
графа, господин Лбов, пригласил всю компанию в ресторан 
вспрыснуть полученное им наследство. Я тоже стал одеваться. 
Когда мы вышли на лестницу, я нечаянно толкнул господина 
Лбова и извинился. Он отвечал: 
– Ничего, пустяки… 
И потом вдруг прибавил: 
– Да вы, Федоров, напрасно и ехать-то беспокоитесь. Никто 
вас не приглашал. 
Я остановился на крыльце, раздавленный этими жестокими 
словами. Гости шумно выходили на крыльцо в дверях кто-то из 
них крикнул: 
– Идите и возлягте на ваше прокрустово ложе. 
А другой подхватил: 
– На ваше прохвостово ложе! 
Они ушли, громко смеясь; я возвратился назад и лег на кушетку. У меня была смутная надежда, что они пожалеют о своих словах и пришлют за мной, но никто не приходил… Два или три часа я проплакал едкими слезами бессильного бешенства. «Прохвостово» ложе причиняло мне боль. Я поднялся. Ненависть к кушетке переполнила мое сердце. Я собрал несколько картонок изпод шляп, набил их старой газетной бумагой, облил керосином, 
поставил под кушетку и зажег. Все это время я был в каком-то 
забытьи… 

6 

Когда я очнулся, вся комната пылала. Я ужаснулся своего поступка и стал звать на помощь. Остальное вам уже известно, господа присяжные…