Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Кляча

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627236.01.99
Куприн, А.И. Кляча [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 5 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512493 (дата обращения: 10.05.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

КЛЯЧА 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

КЛЯЧА 

 
Моросил мелкий дождик. Улица казалась пропитанной туманом. Незаметная холодная влага оседала на лица прохожих. Все 
эти люди, куда-то торопливо бегущие с поднятыми воротниками 
и раскрытыми зонтиками, имели скучный или угрюмый вид. 
Встречаясь с нашей процессией, они снимали шапки и с холодным любопытством осматривали: оборванных факельщиков с 
распухшими, сизыми, зверскими лицами, идущих парами, подобрав подолы траурных кафтанов и шлепая дырявыми сапогами по 
лужам; пару лошадей в черных попонах, с чехлами для ушей и с 
огромными страшными отверстиями для глаз; черный, обшитый 
серебряным позументом катафалк, на вершине которого стоял 
белый глазетовый гроб, а на нем жестяной зеленый венок; наконец длинный ряд наемных экипажей, наполненных равнодушными, немного скучающими, немного конфузящимися мужчинами и 
женщинами. 
В этой процессии, медленно ползущей по грязи, под сплошным, мелким, осенним дождем, было что-то жалкое, подавляющее, ужасное. Мне представлялось, что если бы то, что было 
раньше бедным Пашкевичем, а теперь плавно колыхалось вместе 
с белым глазетовым гробом на катафалке, если бы это холодное, 
уже тлеющее тело могло как-нибудь выражать свои желания, оно 
раньше всего потребовало бы: «Оставьте меня в покое, разойдитесь по домам, зачем играть эту страшную комедию?» 
– Вы будете на могиле говорить речь? – спросил я моего соседа по извозчику, публициста одного из местных газет, Васютина 
– маленького желчного человека, которого я всегда любил за его 
великодушное горячее сердце, скрывавшееся под напускным цинизмом. 
Он нервно поморщился. 
– Конечно, не буду. 
– Почему же? 
Он с досадою схватился руками за лицо, ожесточенно стиснул 
его несколько раз между ладонями, покряхтел, точно от внезапной зубной боли, и заговорил с волнением: 
– Почему? А по тому самому, что там и без меня этих говорильщиков найдется пропасть… О, черт! Тартюфы, лицемеры 
проклятые! Я наперед знаю все пошлости, которые они будут 

2 

произносить с их жреческим видом. «Святое знамя искусства!.. 
Неугасимый огонь на священном алтаре поэзии!.. Честный сеятель на ниве просвещения!..» Нет! Если бы я уж стал говорить, я 
бы действительно сказал им пару теплых слов. 
– Что бы вы им сказали, Антон Захарович? 
– А вот что я им сказал бы… «Все мы, литераторы, везем вперед нашу пресловутую колесницу прогресса. В этом нет никакого 
сомнения, но в этом также нет и ничего удивительного. И волы и 
ослы возят тяжести, потому что они послушны, упорны, выносливы и в конце концов уверены, что за свой труд они найдут в 
яслях охапку сена… Но знаете ли, что выйдет, если в телегу, нагруженную булыжником, запрячь кровную арабскую лошадь? 
Благородное животное будет лезть из кожи, надорвет спину, разобьет грудь, искалечит ноги и сделается клячей. Тогда его выгонят в поле околевать, и оно издохнет. А трудолюбивые волы дома 
еще долго будут жевать свое сено, возить тяжести и равнодушно 
отмахиваться хвостом, когда их бьют по бокам палкой…» И я бы 
кончил свою речь так: «Милостивые государи! Пашкевич был талантливее нас всех, здесь собравшихся… Это была избранная натура, нежная, возвышенная и пламенная. И хотя он, потерявший 
всякую способность к работе, терзаемый жестоким недугом, 
скончался, никем не оплаканный, на грязной больничной койке, я 
все-таки ему завидую». 
– Вы его близко знали, Антон Захарович? 
– На что же еще ближе! Я был в тот самый день в редакции, 
когда он принес свой первый рассказ. Он краснел, бедняга, как 
девочка, и заикался, объясняясь с секретарем. В его фигуре и 
словах было что-то виноватое, точно он совершил какой-то несерьезный, детский поступок, над которым мы, авгуры печатного 
слова, должны будем засмеяться. Когда он брал свой первый гонорар, на него было жалко смотреть. Мне кажется, что с таким 
видом человек совершает свое первое воровство. Скажите мне, 
сделайте милость, отчего это я всегда сам испытывал и на других 
наблюдал эту странную неловкость у писателей при получении 
гонорара? Оттого ли, что мы, русские, не созрели для печатного 
слова, или от сомнения в своих силах и, следовательно, в своем 
праве жить литературным трудом? 
Я отлично помню его первые произведения. Сколько в них 
было огня, яркой и смелой, почти дерзкой своеобразности. И как 
он работал над ними! С любовью, с бесконечным терпением. Он 

3 

трудился над ними, как ювелир над драгоценным алмазом, но читателям казалось, что они выливались у него с одного почерка, 
так они были легки и изящны по форме. 
Успех опьянил его, и он решил отдать все свои силы и самого 
себя литературе. То болото, в котором мы с вами барахтаемся, 
ему казалось храмом. Компания бездарных плагиаторов, избравших литературу только потому средством к жизни, что у них не 
хватало ни ума, ни знаний, ни даже простой грамотности для 
других профессий, эти господа, рекламирующие рестораторов и 
шансонетных певиц, рисовались в его чистом воображении борцами, подвижниками… Нет! Он ни разу не приложил руки к позору газетного дела. Но мало-помалу его произведения стали 
принимать характер спешной работы. Нужно было жить. Ведь 
никто не накормил бы его обедом и не купил бы ему ботинок за 
одну только его талантливость… Он хватался за первую попавшуюся тему и часто начинал писать, не зная, чем кончить. Он писал на краешке редакционного стола, заваленного газетами, под 
шум, смех и телефонные звонки. И все-таки, несмотря на эту лихорадочную торопливость, порою в его рассказе вспыхивала такая искра таланта, попадалось такое удивительное сравнение, такое мастерское описание, что радость у меня разливалась по душе… 
Я знаю, иные беллетристы выдерживают такое ужасное напряжение целыми годами. Но Пашкевич был в этом отношении 
похож на те великолепные, но чересчур нежные экзотические 
цветы, которые вянут без оранжерейного ухода, тепла и света. 
Напрасно он прибегал к вину и морфию. Через полтора года после первого рассказа он уже не мог выжать из своего больного, 
переутомленного мозга ни одного, даже самого шаблонного сюжета. 
А жить опять-таки было нужно. К тому же он женился. Знаете, 
так женился, как женятся все эти талантливые безумцы, дети в 
практической жизни… Какая-то белошвейка, или шляпница, или 
что-то в этом роде… соседство, темная лестница, и наконец глупая… да, положительно глупая честность, какая-то дурацкая 
строгость к самому себе… Эта красивая тварь, кажется, презирала Пашкевича всеми силами своей низкой, мещанской душонки, 
презирала за его кротость и великодушие, за его неловкость, малокровие, непрактичность. Она делала ему скандалы на улице и 
обманывала его со всей местной литературой и военщиной. 

4 

У них рождались дети – писательские дети: бледные, золотушные, рахитические. Она кричала ему на своем базарном жаргоне: 
«Вот они, твои дети, ты должен их кормить, почему же ты не 
пишешь? Садись сейчас же за стол и пиши!» 
Ах, как он много писал в то время, мой милый, кроткий Пашкевич! Он сделался репортером и пробовал писать передовые 
статьи. Но ему был труден этот специальный напыщенный язык, 
несравненно более нелепый, чем язык полицейских рапортов. 
Иногда он по целому часу сидел в бессильном отчаянии, стараясь 
связать два предложения, оба начинающиеся с местоимения «который». 
– Ну, да что толковать,– воскликнул Васютин с озлоблением и 
горем.– Известная история: упадок сил, чахотка, слепота… 
В четыре года сгорел человек дотла, что называется. О, подлость! 
Мы приехали на кладбище. У всех были деланные, торжественные лица. Земля глухо застучала о крышку гроба. Могильщики торопились кончить. 
Из толпы вышел высокий, плотный господин в пенсне, с маленькой рыжей бородкой на круглом лице. Он оглянулся по сторонам, откашлялся и заговорил языком плохих некрологов: 
– Милостивые государи! Еще одна горестная утрата, еще один 
честный борец сошел в безвременную могилу… 
– Покойный Пашкевич всегда высоко держал то святое знамя, 
под которым все мы работаем на общественную пользу, он сеял 
«разумное, доброе, вечное»… И в нем никогда не угасал тот священный огонь, который… 
Сзади послышались странные звуки. Все обернулись. Это Васютин рыдал, облокотившись на решетку какого-то богатого мавзолея.