Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дозвание

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627226.01.99
Куприн, А.И. Дозвание [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 14 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512483 (дата обращения: 09.05.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ДОЗНАНИЕ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ДОЗНАНИЕ 

 
Подпоручик Козловский задумчиво чертил на белой клеенке 
стола тонкий профиль женского лица со взбитой кверху гривкой 
и с воротником a la Мария Стюарт. Лежавшее перед ним предписание начальства коротко приказывало ему произвести немедленное дознание о краже пары голенищ и тридцати семи копеек 
деньгами, произведенной рядовым Мухаметом Байгузиным из 
запертого сундука, принадлежащего молодому солдату Венедикту Есипаке. Собранные по этому делу свидетели: фельдфебель 
Остапчук и ефрейтор Пискун, и вместе с ними рядовой Кучербаев, вызванный в качестве переводчика, помещались в хозяйской 
кухне, откуда их по одному впускал в комнату денщик подпоручика, сохранявший на лице приличное случаю – степенное и даже 
несколько высокомерное выражение.  
Первым вошел фельдфебель Тарас Гаврилович Остапчук и 
тотчас же дал о себе знать учтивым покашливанием, для чего 
поднес ко рту фуражку, Тарас Гаврилович – «зуб» по уставной 
части, непоколебимый авторитет для всего галунного начальства 
– пользовался в полку весьма широкою известностью. Под его 
опытным руководством сходили благополучно для роты смотры, 
парады и всякие инспекторские опросы, между тем как ротный 
командир проводил дни и ночи в изобретении финансовых мер 
против тех исполнительных листов, которые то и дело представляли на него в канцелярию полка бесчисленные кредиторы из 
полковых ростовщиков. Снаружи фельдфебель производил впечатление маленького, сильного крепыша с наклонностью к сытой 
полноте, с квадратным красным лицом, на котором зорко и остро 
глядели узенькие глазки. Тарас Гаврилович был женат и в лагерное время после вечерней переклички пил чай с молоком и горячей булкой, сидя в полосатом халате перед своей палаткой. Он 
любил говорить с вольноопределяющимися своей роты о политике, причем всегда оставался при особом мнении, а несогласного 
назначал иногда на лишнее дежурство.  
– Как... тебя... зовут? – спросил нерешительно Козловский.  
Он еще и года не выслужил в полку и всегда запинался, если 
ему приходилось говорить «ты» такой заслуженной особе, как 
Тарас Гаврилович, у которого на груди висела большая серебря
2 

ная медаль «За усердие» и левый рукав был расшит золотыми и 
серебряными углами.  
Опытный фельдфебель очень тонко и верно оценил замешательство молодого офицера и, несколько польщенный им, назвал 
себя с полною обстоятельностью.  
– Расскажите... расскажите... кто там эту кражу совершил? Сапоги там какие–то, что ли? Черт знает что такое!  
Черта он прибавил, чтобы хоть немного поддать своему тону 
уверенности. Фельдфебель выслушал его с видом усиленного 
внимания, вытянул вперед шею. Показание свое он начал неизбежным «так что».  
– Так что, ваш бродь, сижу я и переписываю наряд. Внезапно 
прибегает ко мне дежурный, этот самый, значит, Пискун, и докладывает: «Так и так, господин фельдфебель, в роте неблагополучно». – «Как так неблагополучно?» – «Точно так, говорит, у 
молодого солдатика сапоги украли и тридцать копеек денег». – 
«А зачем он, спрашиваю, сундука не запирал?» Потому что, ваш 
бродь, у них, у каждого, при сундучке замок должен находиться. 
«Точно так, говорит, он запирал, только у него взломали». – «Кто 
взломал? Как смели? Этта что за безобразие?» – «Не могу знать, 
господин фельдфебель». Тогда я пошел к ротному командиру и 
доложил: так и так, ваше высокоблагородие, и вот что случилось, 
а только меня в это время в роте не было, потому что я ходил до 
оружейного мастера.  
– Это все, что тебе известно?  
– Точно так.  
– Ну, а этот солдат, Байгузин, хороший он солдат? Раньше его 
замечали в чем–нибудь?  
Тарас Гаврилович потянул вперед подбородок, как будто бы 
воротник резал ему шею.  
– Точно так, в прошлом году в бегах был три недели. Я полагаю, что эти татаре – самая несообразная нация. Потому что они 
на луну молятся и ничего по–нашему не понимают. Я полагаю, 
ваш бродь, что их больше, татар то есть, ни в одном государстве 
не водится...  
Тарас Гаврилович любил поговорить с образованным человеком. Козловский слушал молча и кусал ручку пера.  
Благодаря недостатку служебного опыта он не мог ни собраться с духом, ни найти надлежащий, твердый тон, чтобы осадить 
политичного фельдфебеля. Наконец, заикаясь, он спросил, чтобы 

3 

только что–нибудь сказать, и в то же время чувствуя, что Тарас 
Гаврилович понимает ненужность его вопроса:  
– Ну, и что же теперь будут с Байгузиным делать?  
Тарас Гаврилович ответил с самым благосклонным видом:  
– Надо полагать, что Байгузина, ваш бродь, будут теперь пороть. Потому, ежели бы он в прошлом году не бегал, ну, тогда 
дело другого рода, а теперь я так полагаю, что его беспременно 
выдерут. Потому как он штрафованный.  
Козловский прочел ему дознание и дал для подписи. Тарас 
Гаврилович бойко и тщательно написал свое звание, имя, отчество и фамилию, потом перечел написанное, подумал и, неожиданно приделав под подписью закорючку, хитро и дружелюбно поглядел на офицера.  
Затем вошел ефрейтор Пискун. Он еще не дорос до разбирания степени авторитетности начальства и потому одинаково пучил на всех глаза, стараясь говорить «громко, смело и притом 
всегда правду». От этого, уловив в вопросе начальника намек на 
положительный ответ, он кричал «точно так», а в противном случае – «никак нет».  
– Так ты не знаешь, кто украл у молодого солдата Есипаки голенища?  
Пискун закричал, что он не может знать.  
– А может быть, это Байгузин сделал?  
– Точно так, ваше благородие! – закричал Пискун радостным 
и уверенным голосом.  
– Почему же ты так думаешь?  
– Не могу знать, ваше благородие.  
– Так ты, может быть, и не видал вовсе, как он крал–то?  
– Никак нет, не видал. А когда солдаты пошли на ужин, то он 
все около нар вертелся. Я его спросил: «Чего ты здесь околачиваешься?» А он говорит: «Я хлеб свой ищу».  
– Значит, ты самой кражи не видал?  
– Не видал, ваше благородие.  
– Да, может быть, кто–нибудь еще, кроме Байгузина, там был? 
Может быть, это вовсе и не он украл?  
– Точно так, ваше благородие.  
С ефрейтором Козловский чувствовал себя несравненно развязнее и потому, назвав его ослом, дал ему для подписи дознание.  

4 

Пискун долго пристраивался, громко сопя и высовывая кончик 
языка от усердия, и, наконец, вывел с громадным трудом: _ефре 
Спирйдонь Пескуноу_.  
Теперь Козловский понял, что все дело в конце концов сводилось к одному шаткому показанию дежурного по роте – Пискуна, 
который видел Байгузина околачивающимся во время ужина в 
казарме. Что же касается до молодого солдата Есипаки, то его 
еще раньше отправили в госпиталь, потому что он заболел трахомой.  
Наконец денщик впустил обоих татар. Они вошли робко, с 
преувеличенною осторожностью ступая сапогами, с которых кусками валилась на пол осенняя грязь, и остановились у самой двери. Козловский приказал им подойти ближе; они сделали еще по 
три шага, высоко поднимая ноги.  
– Фамилии! – обратился к ним офицер.  
Кучербаев очень бойко отчеканил свою фамилию, в которую 
входили и «оглы», и «гирей», и «мирза».  
Байгузин молчал и глядел в землю.  
– Скажи ему по–татарски, чтобы он назвал свою фамилию, – 
приказал Козловский переводчику.  
Кучербаев поворотился к обвиняемому и что–то проговорил 
по–татарски ободрительным тоном.  
Байгузин поднял глаза, поглядел на переводчика тем немигающим и печальным взглядом, каким смотрит на своего хозяина 
маленькая обезьянка, и проговорил быстро, хриплым и равнодушным голосом:  
– Мухамет Байгузин.  
– Точно так, ваше благородие, Мухамет Байгузин, – доложил 
переводчик.  
– Спроси его, _взял_ он у Есипаки голенища?  
Подпоручик опять убедился в своей неопытности и малодушии, потому что из какого–то стыдливого и деликатного чувства 
не мог выговорить настоящее слово «украл».  
Кучербаев снова поворотился и заговорил, на этот раз вопросительно и как будто бы с оттенком строгости. Байгузин поднял 
на пего глаза и опять промолчал. И на все вопросы он отвечал таким же печальным молчанием.  
– Не хочет говорить, – объяснил переводчик.  
Офицер встал, прошелся задумчиво взад и вперед по комнате 
и спросил:  

5 

– А по–русски он совсем ничего не понимает?  
– Понимает, ваше благородие. Он даже говорить может. _Эй! 
Харандаш, карали минга_ [приятель, смотри на меня (татарск.)], – 
обратился он опять к Байгузину и заговорил по–татарски что–то 
длинное, на что Байгузин отвечал только своим обезьяньим 
взглядом. – Никак нет, ваше благородие, не хочет.  
Наступило молчание; подпоручик еще раз прошелся из угла в 
угол и вдруг закричал со злостью на переводчика:  
– Иди. Ты мне больше не нужен... Ступай, ступай!  
Когда Кучербаев ушел, Козловский еще долго ходил из угла в 
угол вдоль своей единственной комнаты. В трудные минуты жизни он всегда прибегал к этому испытанному средству. И каждый 
раз, проходя мимо Байгузина, он сбоку, так, чтобы это было незаметно, рассматривал его. Этот защитник отечества был худ и 
мал, точно двенадцатилетний мальчик. Его детское лицо, коричневое, скуластое и совсем безволосое, смешно и жалко выглядывало из непомерно широкой серой шинели с рукавами по колени, 
в которой Байгузин болтался, как горошина в стручке. Глаз его не 
было видно, потому что он их все время держал опущенными.  
– Отчего ты не хочешь отвечать? – спросил подпоручик, остановившись перед солдатиком.  
Татарин молчал, не поднимая глаз.  
– Ну, чего же ты молчишь, братец? Вот про тебя говорят, что 
ты взял голенища. Так, может быть, это и не ты вовсе? А? Ну, говори же, взял ты или нет? А?  
Не дождавшись ответа, Козловский опять принялся ходить. 
Осенний вечер быстро темнел, и все в комнате принимало скучный и серый оттенок. Углы совсем потонули в темноте, и Козловский с трудом различал понурую, неподвижную фигуру, мимо 
которой он каждый раз проходил. Подпоручик понимал, что если 
бы он так продолжал ходить весь вечер и всю ночь, вплоть до утра, то и понурая фигура продолжала бы так же неподвижно и 
молчаливо стоять на своем месте. Эта мысль была ему особенно 
тяжела и неприятна.  
Стенные часы с гирьками быстро и глухо пробили одиннадцать часов, потом зашипели и, как будто бы в раздумье, прибавили еще три.  
– Козловскому стало очень жаль этого ребенка в большой солдатской шинели. Впрочем, это было почти неуловимое, странное 
и совсем новое чувство для Козловского, который не умел в нем 

6 

разобраться. Как будто бы в жалкой пришибленности и беспомощности Байгузина был виноват не кто иной, как сам подпоручик Козловский. В чем заключалась эта вина, он не сумел бы ответить, но ему сделалось бы стыдно, если бы теперь кто–нибудь 
напомнил ему, что он недурен собой и ловко танцует, что его 
считают неглупым, что он выписывает толстый журнал и имеет 
связь с хорошенькой дамой.  
Стало так темно, что Козловский уже не различал фигуры татарина. На печке заиграли длинные бледные пятна от восходившего молодого месяца.  
– Послушай, Байгузин, – заговорил Козловский искренним, 
дружелюбным голосом, – бог ведь у нас у всех один. Ну, аллах, 
что ли, по–вашему? Так ведь надо правду говорить. А? Если не 
скажешь теперь, все равно потом узнают, и будет еще хуже. А 
сознаешься – все–таки не так. И я за тебя попрошу. Честное слово, уж я тебе говорю, что просить буду за тебя. Понимаешь, одно 
слово – аллах.  
Опять в комнате сделалось тихо, и только часы стучали с настойчивым и скучным однообразием.  
– Ну, Байгузин, я же тебя как человек прошу. Ну, просто, как 
человек, а не как начальник. Начальник йок. Понимаешь? У тебя 
отец–то есть? А? Может быть, и инай есть? – прибавил он, 
вспомнив случайно, что по–татарски мать – инай.  
Татарин молчал. Козловский прошелся по комнате, перетянул 
кверху гирьки часов и затем, подойдя к окну, стал глядеть с тоскливым сердцем в холодную темноту осенней ночи.  
И вдруг он вздрогнул, услышав сзади себя хриплый и тонкий 
голос:  
– Инай есть.  
Козловский быстро обернулся. Он как раз в это время думал, 
что и у него есть инай, милая старушка инай, от которой он отделен пространством в полторы тысячи верст. Он вспомнил, что, в 
сущности, без нее он был совсем одинок в этом крае, где говорят 
ломаным русским языком и где он всегда чувствовал себя чужим; 
вспомнил ее теплую, ласковую и нежную заботу; вспомнил, что 
иногда, увлекаемый шумной, подчас безалаберной жизнью, он 
позабывал в продолжение месяцев отвечать на ее длинные, обстоятельные и нежные письма, в которых она неизменно поручала его покровительству царицы небесной.  

7 

Между подпоручиком и молчаливым татарином вдруг возникла тонкая и нежная связь. Козловский решительно подошел к 
солдату и положил ему обе руки на плечи.  
– Ну, послушай, голубчик, говори правду, украл ты или не украл эти голенища?  
Байгузин потянул носом и повторил, точно эхо:  
– Украл голенища.  
– И тридцать семь копеек украл?  
– Тридцать семь копеек украл.  
Подпоручик вздохнул и опять зашагал по комнате. Теперь он 
уже сожалел, что начал разговор про «инай» и довел Байгузина 
до сознания. Раньше, по крайней мере, хоть не было ни одной 
прямой улики.  
«Ну, околачивался он в казарме, и что же из того, что околачивался? И никто бы ничего не мог доказать. А теперь уж по одному чувству долга приходится его сознание записать. Да полно, 
долг ли это? А может быть, долг–то мой теперь в том и состоит, 
чтобы этого сознания не записывать? Ведь проникло же ему в 
душу какое–то хорошее чувство и даже, вероятнее всего, раскаяние. А его, как рецидивиста, уж непременно, непременно высекут. Разве это поможет? Вот и «инай» у него тоже есть. И кроме 
того, долг – ведь это «тягучее понятие», как говорит капитан 
Греббер. Ну, а если его еще раз будут допрашивать? Не могу же я 
входить с ним в соглашение, учить его обманывать начальство. И 
для какого черта только я про эту «инай» вспомнил! Ах ты, бедняга, бедняга!. Я же тебе своим сочувствием беды наделал».  
Козловский приказал татарину отправиться в казармы и прийти завтра ранним утром. До этого времени он надеялся обдумать 
все дело и остановиться на каком–нибудь мудром решении. Самым лучшим ему все–таки казалось обратиться к кому–нибудь из 
особенно симпатичных начальников и объяснить все подробности.  
Поздно ночью, ложась в постель, он спросил у своего денщика, что, по его мнению, сделают с Байгузиным.  
– Беспременно его выдерут, ваше благородие, – ответил денщик убежденным тоном. – Да как же его не драть, когда он у солдата последние голенища тащит? Солдат – человек богу обреченный... Где же это видано, чтобы у своего брата последние голенища воровать? Скаж–жите пожалуйста!..  

8 

Стояло ясное и слегка морозное осеннее утро. Трава, земля, 
крыши домов – все было покрыто тонким белым налетом инея; 
деревья казались тщательно напудренными.  
Широкий казарменный двор, обнесенный со всех четырех сторон длинными деревянными строениями, кишел, точно муравейник, серыми солдатскими фигурами. Сначала казалось, что в этой 
муравьиной суете не было никакого порядка, но опытный взгляд 
уже мог заметить, как в четырех концах двора образовались четыре кучки и как постепенно каждая из них развертывалась в 
длинный правильной строй. Последние запоздавшие люди торопливо бежали, дожевывая на ходу кусок хлеба и застегивая ремень 
с сумками.  
Через несколько минут роты одна за другой блеснули и звякнули ружьями и одна за другой вышли к самому центру двора, 
где стали лицами внутрь, в виде правильного четырехугольника, 
в середине которого осталась небольшая площадь, шагов около 
сорока в квадрате.  
Небольшая кучка офицеров стояла в стороне, вокруг батальонного командира. Предметом разговора служил рядовой Байгузин, над которым должен был сегодня приводиться в исполнение 
приговор полкового суда.  
Разговором больше всех завладел громадный рыжий офицер в 
толстой шинели солдатского сукна с бараньим воротником. Эта 
шинель имела свою историю и была известна в полку под двумя 
названиями: постового тулупа и бабушкина капота. Впрочем, никто так не называл этой шинели при самом владельце, потому что 
все побаивались его длинного и грязного языка. Он говорил, как 
всегда, грубо, с малорусским произношением, с широкими жестами, никогда не подходившими к смыслу разговора, с тем нелепым строением фразы, которое обличает бывшего семинариста.  
– Вот у нас в бурсе так действительно драли. Хочешь не хочешь, бывало, а в субботу снимай штаны! Так и говорили: «Правда твоя, миленький, правда, – а ну–ка ложись...» Коли виноват – в 
наказание, а не виноват – в поощрение.  
– Ну, этому сильно, должно быть, достанется, – вставил батальонный командир, – солдаты воровства не прощают.  
Рыжий офицер быстро повернулся в сторону батальонного с 
готовым возражением, но раздумал и замолчал.  
К батальонному командиру подбежал сбоку фельдфебель и 
вполголоса доложил:  

9 

– Ваше высокоблагородие, ведут этого самого татарчонка.  
Все обернулись назад. Живой четырехугольник вдруг зашевелился без всякой команды и затих. Офицеры поспешно пошли к 
ротам, застегивая на ходу перчатки.  
Среди наступившей тишины резко слышались тяжелые шаги 
трех человек. Байгузин шел в середине между двумя конвойными. Он был все в той же непомерной шинели, заплатанной на 
спине кусками разных оттенков: рукава по–прежнему болтались 
по колено. Поля нахлобученной шапки опустились спереди на 
кокарду, а сзади высоко поднялись, что придавало татарину еще 
более жалкий вид. Странное производил впечатление этот маленький, сгорбленный преступник, когда он остановился между 
двумя конвойными, посреди четырехсот вооруженных людей.  
С тех пор как подпоручик Козловский прочел в приказе о назначении над Байгузиным телесного наказания, им овладели дикие и очень смешанные впечатления. Ему ничего не удалось сделать для Байгузина, потому что начальство на другой же день заторопило его с дознанием. Правда, помня данное татарину слово, 
он обратился к своему ротному командиру за советом, но потерпел полную неудачу. Ротный командир сначала удивился, потом 
расхохотался и, наконец, видя возрастающее волнение молодого 
офицера, заговорил о чем–то постороннем и отвлек его внимание. 
Теперь Козловский чувствовал себя не то что предателем, но ему 
казалось, будто он обманом вытянул у Байгузина признание в воровстве. «Ведь это, пожалуй, еще хуже, думал он, – растрогать 
человека воспоминанием о доме, о матери, да потом сразу и прихлопнуть». Сейчас, слушая рыжего офицера, он особенно сильно 
ненавидел его неприятную, грязную бороду, его тяжелую, грубую фигуру, замасленные косички его волос, торчавших сзади 
из–под шапки. Этот человек, по–видимому, с удовольствием 
пришел на зрелище, виновником которого Козловский считал 
все–таки себя.  
Батальонный командир вышел на середину батальона и, повернувшись задом к Байгузину, протяжно и резко закричал командные слова:  
– Ша–ай! На кра–а...  
Козловский вытащил до половины из ножен шашку, вздрогнул, точно от холода, и потом уже все время не переставал дрожать мелкою нервною дрожью. Батальонный скользнул глазами 
по строю и отрывисто крикнул:  

10