Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Столп

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627181.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Столп [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 32 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512308 (дата обращения: 09.05.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

СТОЛП 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

СТОЛП 

 
В прежние времена, когда еще «свои мужички» были, родовое 
наше имение, Чемезово, недаром слыло золотым дном. Всего было у нас довольно: от хлеба ломились сусеки; тальками, полотнами, бараньими шкурами, сушеными грибами и другим деревенским продуктом полны были кладовые. Все это скупалось местными т – скими прасолами, которые зимою и глухою осенью 
усердно разъезжали по барским усадьбам. 
Между этими скупщиками в особенности памятен мне т – 
ский мещанин, Осип Иванов Дерунов. Я как сейчас вижу его перед собою. Человек он был средних дет (лет тридцати пяти или с 
небольшим) и чрезвычайно приятной наружности. Из лица бел, 
румян и чист; глаза голубые; на губах улыбка; зубы белые, ровные; волоса белокурые, слегка вьющиеся; походка мягкая; голос 
– ясный и звучный тенор. В доме у нас его решительно все как-то 
особенно жаловали. Папенька любил за то, что он был словоохотлив, повадлив и прекрасно читал в церкви «Апостола»; маменька – за то, что он без разговоров накидывал на четверть ржи 
лишний гривенник и лишнюю копейку на фунт сушеных грибов; 
горничные девушки – за то, что у него для каждой был или подарочек, или ласковое слово. Поэтому, когда наезжал Дерунов, то 
все лица просветлялись. Господа видели в нем, так сказать, выразителя их годового дохода; дворовые люди радовались из инстинктивного сочувствия к человеку оборотливому и живому. 
Позовут, бывало, Дерунова в столовую и посадят вместе с господами чай пить. Сидит он скромно, пьет не торопко, блюдечко с 
чаем всей пятерней держит. Рассказывает, где был, что у кого купил, как преосвященный, объезжая епархию, в К– не обедню 
служил, какой у протодьякона голос и в каких отношениях находится новый становой к исправнику и секретарю земского суда. 
Рассказывает, что нынче на все дороговизна пошла, и пошла оттого, что «прежние деньги на сигнации были, а теперьче на серебро счет пошел»; рассказывает, что дело торговое тоже трудное, что «рынок на рынок не потрафишь: иной раз дорого думаешь продать, ан ни за что спустишь, а другой раз и совсем, кажется, делов нет, ан вдруг бог подходящего человека послал»; 
рассказывает, что в скором времени «объявления набору ждать 
надо» и что хотя набор – «оно конечно»… «одначе и без набору 

2 

быть нельзя». Слушает папенька все эти рассказы и тоже не вытерпит – молвит: 
– Башка, брат, у тебя, Осип Иваныч! Не здесь бы, не в захолустье бы тебе сидеть! Министром бы тебе быть надо! 
Так за Деруновым и утвердилась навсегда кличка «министр». 
И не только у нас в доме, но и по всей округе, между помещиками, которых дела он, конечно, знал лучше, нежели они сами. Везде его любили, все советовались с ним и удивлялись его уму, а 
многие даже вверяли ему более или менее значительные куши 
под оборот, в полной уверенности, что Дерунов не только полностью отдаст деньги в срок, но и с благодарностью. 
В то время Дерунов только что начинал набираться силы. В 
Т*** у него был постоялый двор и при нем небольшой хлебный 
лабаз. Памятен мне и этот постоялый двор, и вся обстановка его. 
Длинное одноэтажное строение выходило фасадом на неоглядную базарную площадь, по которой кружились столбы пыли в 
сухое летнее время и на которой тонули в грязи мужицкие возы 
осенью и весною. Крыт был дом соломой под щетку и издали казался громадным ощетинившимся наметом; некрашеные стены от 
времени и непогод сильно почернели; маленькие, с незапамятных 
времен не мытые оконца подслеповато глядели на площадь и, 
вследствие осевшей на них грязи, отливали снаружи всевозможными цветами; тесовые почерневшие ворота вели в громадный 
темный двор, в котором непривычный глаз с трудом мог чтонибудь различать, кроме бесчисленных полос света, которые 
врывались сквозь дыры соломенного навеса и яркими пятнами 
пестрили навоз и улитый скотскою мочою деревянный помост. 
Приезжий въезжал в ворота и поглощался двором, словно пропастью. Слышались: фырканье лошадей, позвякиванье колокольцев 
и бубенчиков, гулкий лет голубей, хлопанье крыльями домашней 
птицы; где-то, в самом темном углу, забранном старыми досками, 
хрюкал поросенок, откармливаемый на убой к одному из многочисленных храмовых праздников. Обдавало запахом дегтя, навоза, самоварного чада и вареной убоины, пар от которой валил во 
двор через отворенную дверь черной избы. Направо от ворот 
спускалось во двор крыльцо с колеблющимися ступеньками и с 
небольшими сенцами вверху, в которых постоянно пыхтел самовар с вечно наставленною трубою. Выйдя из сеней, вы встречали 
нечто вроде холодного коридора с чуланчиками и кладовушками 
на каждом шагу, в котором царствовала такая кромешная тьма, 

3 

что надо было идти ощупью, чтоб не стукнуться лбом об какуюнибудь перекладину или не споткнуться. Из этого коридора шли 
двери, прежде всего в черную избу, в которой останавливались 
подводчики и прочий серый люд, и затем в «чистые покои», где 
останавливались проезжие помещики. Черная изба была довольно обширная о трех окнах комната, в которой, за перегородкой, с 
молодою женой (женился он довольно поздно, когда ему было 
уже около тридцати лет) ютился сам хозяин. «Чистые покои» были маленькие, узенькие комнатки; в них пахло затхлостью, мышами и тараканами; половицы шатались и изобиловали щелями и 
дырами, прогрызенными крысами; газетная бумага, которою обклеены были стены, местами висела клочьями, местами совсем 
была отодрана. Оконные рамы чуть держались на петлях и при 
всяком порыве ветра с шумом отворялись или захлопывались. И 
сколько тут было мух, тараканов, клопов! 
Несмотря на эту незавидную обстановку, проезжий люд так и 
валил к Осипу Иванову. Для черного люда у него были такие щи, 
«что не продуешь», для помещиков – приветливое слово и умное 
рассуждение вроде того, что «прежде счет на сигнации был, а 
нынче на серебро пошел». Мне, юноше лет тринадцати – четырнадцати, было столько раз говорено об уме Осипа Иваныча, что я 
даже побаивался его. Когда я останавливался на его постоялом 
дворе, проездом, во время каникул, в родное гнездо, он обращался со мною ласково и в то же время учительно. Войдет, бывало, в 
занятую мною комнату, сядет, покуда я закусываю, у стола против меня и начнет экзаменовать. 
– В побывку, паренек, собрался? 
– На каникулы, Осип Иваныч. 
– Гм!.. каникулы… это когда песьи мухи одолевают? Ну, надо 
экзамент тебе сделать. Учителям потрафлял ли? 
– Потрафлял, Осип Иваныч. 
– Это хорошо, что учителям потрафляешь. В науку пошел – 
надо потрафлять. Иной раз и занапрасно учитель побьет, а ты 
ему: «Покорно, мол, благодарю, Август Карлыч!» Ведь немцы 
поди у вас? 
– Немцы, Осип Иваныч; только у нас учителям бить не позволяется. 
– И не позволяется, а всё же, чай, потихоньку исправляются. И 
нас царь побивать не велел, а кто только нас не побивает! 
– Ей-богу, Осип Иваныч, у нас не бьют! 

4 

Но Осип Иваныч только покачивает в ответ головой, что меня 
всегда очень обижало, потому что я воспитывался в одном из тех 
редких в то время заведении, где действительно телесное наказание допускалось лишь в самых исключительных случаях. 
– А заповедям учился? – продолжает между тем экзаменовать 
Осип Иваныч. 
– Знаю. 
– А коли знаешь, так, значит, прежде всего бога люби да родителев чти. Почитаешь ли родителей-то? 
– Почитаю, Осип Иваныч. 
– Чти родителей, потому что без них вашему брату деваться 
некуда, даром что ты востер. Вот из ученья выйдешь – кто тебе 
на прожиток даст? Жениться захочешь – кто невесту припасет? – 
всё родители! – Так ты и утром и вечером за них бога моли: спаси, мол, господи, папыньку, мамыньку, сродственников! Всех, 
сударь, чти! 
– И то чту! 
– То-то, говорю: чти! Вот мы, чернядь, как в совершенные лета придем, так сами домой несем! Родитель-то тебе медную копеечку даст, а ты ему рубль принеси! А и мы родителей почитаем! 
А вы, дворяна, ровно малолетные, до старости все из дому тащите – как же вам родителей не любить! 
– Выйду из ученья, на службу поступлю, сам буду жалованье 
получать. 
– Велико твое жалованье – в баню на него сходить! Жалованья-то дадут тебе алтын, а прихотей у тебя на сто рублев. Тут 
только тебе подавай! 
Я не возражал; наступало несколько минут затишья, в продолжение которых Осип Иваныч громко зевал и крестил свой 
рот. Но не такой он был человек, чтобы скоро отстать. 
– Я тоже родителей чтил, – продолжал он прерванную беседу, – за это меня и бог благословил. Бывало, родитель-то гневается, а я ему в ножки! Зато теперь я с домком; своим хозяйством 
живу. Всё у меня как следует; пороков за мной не состоит. Не 
пьяница, не тать, не прелюбодей. А вот братец у меня, так тот перед родителями-то фордыбаченьем думал взять – ан и до сих пор 
в кабале у купцов состоит. Курицы у него своей нет! 
– Может быть, его обделили? 
– Не кто обделил, сам себя обделил. Сама себя раба бьет, коли 
плохо жнет. На все, сударь, воля родительская! 

5 

Проэкзаменовавши меня таким родом и оставшись испытанием доволен, Осип Иваныч предлагал мне отдохнуть с дороги и 
уводил в баньку, где расстилалось душистое одворичное сено и 
куда ни одна муха, ни один клоп не смели проникнуть. Там я засыпал тем глубоким и освежительным сном, которым может засыпать только юноша, испытавший сряду несколько дней тряской и бессонной дороги. Часа через три меня, полусонного, поднимали с мягкого ложа, укладывали в тарантас и увозили из Т*** 
в Чемезово, где ждали меня новые экзамены в том же роде и духе, как и сейчас выдержанный экзамен Осипа Иваныча. 
Но тогда было время тугое, и, несмотря на оборотливость Дерунова, дела его развивались не особенно быстро. Он выписался 
из мещан в купцы, слыл за человека зажиточного, но долго и 
крепко держался постоялого двора и лабаза. Может быть, и скопился у него капиталец, да по тогдашнему времени пристроить 
его было некуда. 
Рисковать было не в обычае; жили осторожно, прижимисто, 
как будто боялись, что увидят – отнимут. Конечно, и тогда встречались аферисты и пройдохи, но чтобы идти по их следам, нужно 
было иметь большую решимость и несомненную готовность претерпеть. Человек робкий, или, как тогда говорилось, «основательный», неохотно ввязывался в операции, которые были сопряжены с риском и хлопотами. Богатства приобретались терпением и неустанным присовокуплением гроша к грошу, для чего 
не требовалось ни особливой развязности ума, ни той канальской 
изворотливости, без которой не может ступить шагу человек, 
изъявляющий твердое намерение выбрать из карманов своих 
ближних все, что в них обретается. 
С тех пор прошло около двадцати лет. В продолжение этого 
времени я вынес много всякого рода жизненных толчков, странствуя по морю житейскому. Исколесовал от конца в конец всю 
Россию, перебывал во всевозможных градах и весях: и соломенных, и голодных, и холодных, но не видал ни Т***, ни родного 
гнезда. И вот, однако ж, судьба бросила меня и туда. 
Приезжаю в Т*** и с первого же взгляда убеждаюсь, что умы 
развязались. Во-первых, к самым, так сказать, воротам города 
проведена железная дорога. Двадцать лет тому назад никто бы не 
догадался, что из Т*** можно что-нибудь возить; теперь не только возят, но даже прямо говорят, что и конца этой возке не будет. 
Двадцать лет тому назад почти весь местного производства хлеб 

6 

потребляли на месте; теперь – запрос на хлеб стал так велик, что 
съедать его весь сделалось как бы щекотливым. Свистнет паровоз, загрохочет поезд – и увозит бунты за бунтами куда-то в синюю даль. И даже не знает бессмысленная чернь, куда исчезает 
ее трудовой хлеб и кого он будет питать… 
Во-вторых, кабаков было не больше пяти-шести на весь город; 
теперь на каждый переулок не менее пяти-шести кабаков. 
В-третьих, город осенью и весной утопал в грязи, а летом задыхался от пыли; теперь – соборную площадь уж вымостили, да, 
того гляди, вымостят и Московскую улицу. 
В-четвертых, прежде был городничий, который всем ведал, 
всех карал и миловал; теперь – до того доведено самоуправление, 
что даже в городские головы выбран отставной корнет. 
В-пятых, прежде правосудие предоставлялось уездным судам, 
и я как сейчас вижу толпу голодных подьячих, которые за рубль 
серебра готовы были вам всякое удовлетворение сделать. Теперь 
настоящего суда нет, а судит и рядит какой-то совершенно безрассудный отставной поручик из местных помещиков, который, 
не ожидая даже рубля серебром, в силу одного лишь собственного легкомыслия, готов во всякую минуту вконец обездолить вас. 
В-шестых, наконец, прежде совсем не было адвокатов, а были 
люди, носившие название «ябедников», «приказных строк», «крапивного семени» и т. д., которые ловили клиентов по кабакам и 
писали неосновательные просьбы за косушку. Нынче и в Т*** завелось до десяти «аблакатов», которые и за самую неосновательную просьбу меньше красненькой не возьмут. 
 

* * * 

 
Вместе с общим обновлением изменилось и положение Дерунова. Еще ехавши по железной дороге в Т***, я уже слышал, что 
имя его упоминалось, как имя главного местного воротилы. Разбогател он страшно и уже не сколачивал по копеечке, а прямо 
орудовал. Арендовал у помещиков винокуренные заводы, в 
большинстве городов губернии имел винные склады, содержал 
громадное количество кабаков, скупал и откармливал скот и всю 
местную хлебную торговлю прибрал к своим рукам. Одним сло
7 

вом, это был монополист, который всякую чужую копейку считал 
гулящею и не успокоивался до тех пор, пока не залучит всё в 
свой карман. 
Ранним утром поезд примчал нас в Т***. Я надеялся, что найду тут своих лошадей, но за мной еще не приехали. В ожидании я 
кое-как приютился в довольно грязной местной гостинице и, 
имея сердце чувствительное, разумеется, не утерпел, чтобы не 
повидаться с дорогими свидетелями моего детства: с постоялым 
двором и его бывшим владельцем. 
Старого постоялого двора уже не было и следа. На месте его 
возвышались двухэтажные каменные палаты с пространными 
флигелями и амбарами, в которых помещались контора и склады. 
Ужасно это меня огорчило. Вот тут, на самом этом месте, была 
любезнейшая сердцу грязь; вот здесь я лакомился сдобными лепешками со сливками; вот там я дразнил индюка… И вдруг – ничего этого нет! Какие-то каменные палаты, от которых не веет 
ничем, отзывающимся сердечною теплотою! До такой степени 
это поразило меня, что, взойдя на парадное крыльцо, я даже 
предложил себе вопрос, не дать ли тягу. Кто знает, не окаменел 
ли и сам Дерунов, подобно своим палатам! Вспоминает ли о 
прежних сереньких днях, или же он и прошлое свое, вместе с 
другою ненужною ветошью, сбыл куда-нибудь в такое место, где 
его никакими способами даже отыскать нельзя! Я несчастлив, и 
потому очень понятно, что для меня всякая подробность прошлого имеет цену светлого воспоминания. Напротив того, Дерунов 
счастлив – зачем же, спрашивается, ему прошлое, в котором всетаки было не без плутней, а следовательно, и не без потасовок за 
оные? 
Теперь Дерунов – опора и столп. Авторитеты уважает, собственность чтит, насчет семейного союза нимало не сомневается. 
Он много и беспрекословно жертвует и получает за это медали; 
на нем почиет множество благословений Синода; у него в доме 
останавливается, во время ревизии, губернатор; его чуть не боготворит исправник и тщетно старается подкузьмить мировой судья. В довершение всего, у него дочь выдана за полковника. Какое значение могу я иметь в его глазах, кроме значения ненужного напоминания прошлого? Я не могу ничего ни продать, ни купить, ни даже предложить какие-нибудь услуги. Я – ветошь прошлого, очевидец замасленной сибирки, загаженных мухами счетов, на которых он когда-то щелкал, приговаривая: «За самовар 

8 

пять копеечек, овсеца меру брали – двадцать копеечек, за тепло – 
сколько пожалуете» и т. д. Зачем я пришел? 
Но покуда я раздумывал, в воротах дома показался сам старик 
Дерунов, который только что окончил свои распоряжения во дворе. 
Несмотря на свои с лишком шестьдесят лет, он был совершенно бодр и свеж. Он представлял собою совершеннейший тип той 
породы крепких, сильных и румяных стариков, которых называют благолепными. Голубые глаза его слегка потускнели, вследствие старческой слезы, но смотрели по-прежнему благодушно, как 
будто говорили: зачем тебе в душу мою забираться? я и без того 
весь тут! Волоса побелели, но еще кудрявились, обрамливая обнаженный череп и образуя вокруг головы род облака. Та же приятная улыбка на губах, тот же мягкий, лишь слегка надтреснутый 
тенор. Словом сказать, передо мной стоял прежний Осип Иванов, 
но только посановитее и в то же время поумытее и пощеголеватее. 
– Вам до меня? – обратился он ко мне с вопросом. Я назвал 
себя. 
Старик постоял с минуту, как бы ища в своей памяти, но наконец вспомнил. И, сказать по правде, вспомнил с видимым удовольствием. 
– Господи! – засуетился он около меня, – легко ли дело, 
сколько годов не видались! Поди, уж лет сорок прошло с тех пор, 
как ты у меня махонькой на постоялом лошадей кармливал! 
– Сорок не сорок, а много-таки воды утекло! 
– Что и говорить! Вот и у вас, сударь, головка-то беленька 
стала, а об стариках и говорить нечего. Впрочем, я на себя не пожалуюсь: ни единой во мне хворости до сей поры нет! Да что же 
мы здесь стоим! Милости просим наверх! 
Пошли в дом; лестница отличная, светлая; в комнатах – благолепие. Сначала мне любопытно было взглянуть, каков-то покажется Осип Иванович среди всей этой роскоши, но я тотчас же 
убедился, что для моего любопытства нет ни малейшего повода: 
до такой степени он освоился со своею новою обстановкой. 
– Вот какую хижу я себе выстроил! – приветствовал он меня, 
когда мы вошли в кабинет, – теперь у меня простора вдоволь, 
хоть в дрожках по горницам разъезжай. А прежде-то что на этом 
месте было… чай, помните? 

9 

– Да не забыл-таки. И знаете ли, Осип Иваныч, как подходил к 
вашему дому да увидел, что прежнего постоялого двора нет – как 
будто жаль стало! 
– Что жалеть-то! Вони да грязи мало, что ли, было? После постоялого-то у меня тут другой домок, чистый, был, да и в том 
тесно стало. Скоро пять лет будет, как вот эти палаты выстроил. 
Жить надо так, чтобы и светло, и тепло, и во всем чтоб приволье 
было. При деньгах да не пожить? за это и люди осудят! Ну, а теперь побеседуемте, сударь, закусимте; я уж вас от себя не пущу! 
Сказывай, сударь, зачем приехал? нужды нет ли какой? 
Старик, очевидно, не знал, какой тон установить в отношении 
ко мне, и потому беспрерывно переходил от «вы» на «ты». 
– Да у вас, чай, дела; еще задержишь… 
– Какие дела! всех дел не переделаешь! Для делов дельцы есть 
– ну, и пускай их, с богом, бегают! Господи! сколько годов, 
сколько годов-то прошло! Голова-то у тебя ведь почесть белая! 
Чай, в город-то в родной въехали, так диву дались! 
– Да, порядочно-таки изменился! 
– Постой, что еще вперед будет! Площадь-то какая прежде 
была? экипажи из грязи народом вытаскивали! А теперь посмотри – как есть красавица! Собор-то, собор-то! на кумпол-то взгляни! За пятнадцать верст, как по остреченскому тракту едешь, 
видно! Как с последней станции выедешь – всё перед глазами, 
словно вот рукой до города-то подать! Каменных домов сколько 
понастроили! А ужо, как Московскую улицу вымостим да гостиный двор выстроим – чем не Москва будет! 
– Хорошо-то хорошо… да ведь и прежде… 
– Нечего, сударь, прежнего жалеть! Надо дело говорить: ничего в «прежнем» хорошего не было! Я и старик, а не жалею. Только вонь и грязь была. А этого добра, коли кому приятно, и нынче 
вдоволь достать можно. Поезжай в «Пешую слободу» да и живи 
там в навозе! 
Осип Иваныч на минуту остановился и не то восторженно, не 
то иронически воскликнул: 
– Одних питейных заведений у нас нынче числом шестьдесят 
пять штук! 
– Да? ну, это, конечно, усовершенствование немаловажное… 
– Не нравится? А мне так любо смотреть! ровно часовые по 
улице-то стоят! впустить впустят, а выпустить – и думать не моги! 

10