Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Опять в дороге

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627158.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Опять в дороге [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 41 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512283 (дата обращения: 27.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ОПЯТЬ В ДОРОГЕ 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ОПЯТЬ В ДОРОГЕ 

 
Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были 
свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вел бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, – как бы то ни было, но я с трудом узнаю 
родную окрестность. 
С освобождением крестьян помещиками овладело какое-то 
страстное желание ликвидировать. Безденежье, неумелость, неприготовленность, гнет старых привычек и приемов – все соединилось, чтобы поддерживать в них это стремление. Выражение: 
«У нас все свое, некупленное» – сделалось уже преданием. Теперь у всех все купленное, и притом втридорога, потому что сделать нужные закупки оптом, в свое время и в своем месте, нет 
средств, а местный торговец-монополист на всё назначает цену 
по душе. Доходы же приходится собирать двугривенными и пятаками, да при этом иметь еще разговор с мировым судьей. Как 
будто впервые всех поразила мысль, что существует какой-то 
процесс, без которого пашня не производит хлеба, луга – травы. 
Прежде все это производилось без всякого процесса, так как-то, 
само собой; теперь – нет. Побьется-побьется помещик и придет к 
убеждению, что единственный для него выход – ликвидировать. 
А так как помещик здесь исстари был властелином лесов, полей, 
лугов и всего, что на земле, и всего, что под землею, то и выходит, что как будто вся местность разом ликвидирует… 
В настоящее время все составляет бремя для помещика: и вода, и небо, и земля, и даже собственный, приходящий к разрушению дом. Пашни лежат запустелые, потому что хотя и пробовали 
сгоряча на первых порах пахать, но напахали себе в карман и 
бросили. Луга заезжены и потравлены, потому что прежнее властное слово «не сметь!» никого уж не сдерживает. Пустоши никому не нужны и поросли черт знает чем. Естественно, что при 
таком положении дела нет иного спасения, кроме ликвидации. Но 
– вопрос: как ликвидировать? Продать землю? – за землю дают 
грош, да и тот с рассрочкой. Воспользоваться выкупною ссудой? – она давно уж пущена в оборот, на затычку старинных помещичьих легкомысленностей. И вдруг все как-то разом прозрели: нашлась статья настоящая, серьезная – леса. Леса здесь были 
сплошные, береженые: на лес не было покупателя, потому что 

2 

нечего было с ним делать. Лесом исключительно и притом беспошлинно пользовались крепостные крестьяне, которые курили 
смолу, сидели деготь, делали кадки, чашки, ложки и другой щепной товар. Теперь въезд в помещичий лес крестьянам возбранен, 
лесной промысел пал, и, конечно, надолго остался бы лес мертвым капиталом и для помещиков, и для края, если б на выручку 
не подоспели железные дороги, которые значительно приблизили 
пункты сбыта. Вместе с первым слухом о железных дорогах появились и личности из местных прасолов, кабатчиков, бывших 
приказчиков, бурмистров и прочего деревенского делового люда, 
которые начали неутомимо разъезжать на беговых дрожках от 
помещика к помещику, предлагая свое содействие по устройству 
ликвидации. Помещики ободрились. «Продать! продать! – завопили они хором, – продать, и затем бежать!» 
Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом 
этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин 
зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто 
не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать все, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнаженный, почти безнадежный 
вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк. 
– Нехороши наши места стали, неприглядны, – говорит мой 
спутник, старинный житель этой местности, знающий ее как свои 
пять пальцев, – покуда леса были целы – жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы – ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не дает. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим! 
И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает 
блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, 
сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. 
Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж 
сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, 
влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон – так и обдает тебя 
душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели. 

3 

– Помнишь, Софрон Матвеич, в прежнее время, бывало, в семицкий четверг девки венки завивали? – обращаюсь я к моему 
спутнику. 
– Да и вы, чай, помните, как в троицын день в беленьких панталонцах, с цветочками в руках, в церковь хаживали? 
Да, все это было. И девки венки завивали, и дворянские дети, с 
букетами пионов, нарциссов и сирени, ходили в троицын день в 
церковь. Теперь не то что пиона, а и дворянского дитяти по всей 
окрестности днем с огнем не отыщешь! Теперь семик на дворе, и 
не то что цветка не сыщешь, а скотина ходит в поле голодом! 
– Вон она, Григорий Александровичева усадьба-то! – говорит 
между тем Софрон Матвеич, – была усадьба, а нынче смотри, как 
изныла! 
В стороне стоит что-то длинное, черное, дом не дом, казарма 
не казарма. По одному наружному виду этого жалкого строения 
можно об заклад побиться, что в нем нет ни единой живой половицы, что в щели стен его дует, что на стенах этих обои повисли 
клочьями. Половина окон (в бывших парадных комнатах) закрыта ставнями; на другой половине ставни открыты, но едва держатся на петлях, вздрагивают и колотятся об стены, чуть посильнее подует ветер. Ни одного цельного стекла, а в иных местах 
вместо стекол вмазана синяя сахарная бумага. Нигде – ни плетня, 
ни изгороди. Бывший перед домом палисадник неведомо куда 
исчез – тоже, должно быть, изныл; бывший «проспект» наполовину вырублен; бывший пруд зарос и покрыт плесенью, а берега 
изрыты копытами домашних животных; от плодового сада остались две-три полувымерзшие яблони, едва показывающие признаки жизни… 
Усадьба эта и в цветущие свои времена не могла назваться 
красивою, но зато она постоянно кипела млеком и медом. Григорий Александрыч Гололобов, старого закала помещик, не заботился ни о красоте, ни об удобствах, но зато его дом уподоблялся 
трактирному заведению, в котором всякий «прилично одетый» 
мог с утра до вечера пить и есть. Он даже не был особенно богат, 
и я очень хорошо помню, что соседи удивлялись, каким образом 
Григорий Александрыч от каких-нибудь ста душ мог так роскошествовать. Но он, по-видимому, слишком хорошо постиг тайны 
крепостного права и на все удивления относительно его житьябытья объяснялся так: 

4 

– Сто душ – большое, батенька, дело! Сто душ – это сто хрИбтов-с! 
И продолжал кормить и поить до тех пор, пока не ударил 
грозный час… 
– А жив еще Григорий Александрыч? – спрашиваю я. 
– Живет! Вон окно-то – там и ютится. Был я у него намеднись, 
нагажено у него, насорено в горнице-то! Ни у дверей, ни у окон 
настоящих запоров нет; войди к нему ночью, задуши – никто три 
дня и не проведает! Да и сам-то он словно уж не в уме! 
– Стар! 
– Одно дело – стар, другое дело – разоренье. Теперь он, можно 
сказать, весь обнажился; ни у него хлеба, ни травы – хуже, не чем 
у иного мужика! 
– Что так? 
– Да сначала, как уставную-то грамоту писал, перестарался уж 
очень. Землю, коя получше, за собой оставил, ан дача-то и вышла 
у него клочьями. Тоже плут ведь он! думал: «Коли я около самой 
ихней околицы землю отрежу, так им и курицы некуда будет выпустить!» – ан вышло, что курицы-то и завсе у него в овсе! 
– Чай, судится с крестьянами-то? 
– Пытал тоже судиться, да смех один вышел: хоть каждый 
день ты с курицей судись, а она все пойдет, где ей лакомо. Надзору у него нет; самому досмотреть нет возможности, а управителя нанять – три полсотни отдать ему надо. Да и управителю тут 
ни в жизнь не углядеть, потому, в одном месте он смотрит, а в 
другом, гляди, озоруют! 
– На чем же он порешил? 
– Да не поймешь его. Сначала куда как сердит был и суды-то 
треклял: «какие, говорит, это праведные суды, это притоны разбойничьи!» – а нынче, слышь, надеяться начал. Все около своих 
бывших крестьян похаживает, лаской их донять хочет, литки с 
ними пьет. «Мы, говорит, все нынче на равной линии стоим; я вас 
не замаю, и вы меня не замайте». Все, значит, насчет потрав просит, чтоб потрав у него не делали. 
– Ну, и что ж крестьяне… чувствуют? 
– Нельзя сказать, чтоб очень. Намеднись один мужичок при 
мне ему говорит: «Ты, говорит, Григорий Александрыч, нече сказать, нынче парень отменный стал, не обидчик, не наругатель, не 
что; а прежнее-то, по-твоему, как?» – «А прежнее, говорит, простить надо!» 

5 

– Отчего ж бы и не простить, в самом деле. 
– Отчего не простить! Вот и я в те поры тоже подумал: «Стар, 
мол, ты стар, а тоже знаешь, где раки зимуют! Прежнее чтобы 
простить, а вперед чтобы опять по-прежнему!» Да вот, никак, и 
сам он! 
Смотрим: невдалеке от дороги, у развалившихся ворот, от которых остались одни покосившиеся набок столбы, стоит старик в 
засаленном стеганом архалуке, из которого местами торчит вата, 
и держит руку щитком над глазами, всматриваясь в нас. На голове у него теплый картуз, щеки и губы обвисли, борода не брита, 
жидкие волосы развеваются по ветру; в левой руке березовая 
палка, которую он тщетно старается установить. 
– Неужто это Григорий Александрыч? – спрашиваю я, до такой степени изумленный, что мне не приходит даже на мысль остановить лошадей, чтоб поздороваться с маститым свидетелем 
игр моего детства. 
– Он самый и есть. Смотри, как палка-то у него в руках прыгает; с палкой совладать уж не может. 
– Господи! а какой был прежде белый да румяный! 
– Был румян, поколь свои мужики на барщину ходили, а теперь вон какой стал. Сердитые нынче, сударь, времена настали. 
– Чем же так уж очень сердиты? 
– Да тем, что спустя-то рукава нынче уж, видно, редко кому 
прожить доведется! 
– Ну, что ж такое! стало быть, дело надо делать – вот и все. 
– Да и на дело-то нынешнее посмотришь, так словно бы оно на 
мошенничество похоже стало. Прежде совсем делов не было, а 
нынче уж слишним их много, а настоящего, постоянного дела 
все-таки нету – все с наскоку. Перервал горло, утащил, надул – и 
убёг. Вот нынешнее дело. Настоящий-то, постоянный-то человек 
промеж дошлых и пропадает. Со всех сторон его окружили, нигде ни расчету, ни суда ему нет. Да и соблазн велик. Станет человек постоянное-то дело делать – ан тут его сейчас лукавый смутит! Зачем, скажет, работать, коли обманом да колотырничеством 
жить можно! А иной с непривычки и обмануть-то путем не умеет! Смотришь, ан со временем или по судам его таскают, или он в 
кабаке смертную чашу пьет! 
– Так неужто ж прежде лучше было? 
– Лучше не лучше, только прежде мы об своих качествах-то 
помалчивали да потихоньку их прикапливали. При крепостном
6 

то праве мы словно в тюрьме сидели и каки-таки были у нас добродетели – никому о том было не ведомо. А теперь все свои капиталы вдруг объявили. А и капиталов-то у нас всего два: жрать 
да баклуши бить. Жрать хочется, а работать не хочется (прежде, 
стало быть, при крепостном праве вдосталь наработались!) – ну, 
и ищут, как бы вьюном извернуться. Иной всю жизнь без штанов 
жил, да и дела отродясь в глаза не видал – ан, смотришь, он в 
трактире чай пьет, поддевку себе из синего сукна сшил! Спроси 
его, что он сработал, откуда у него что проявилось, – он не то что 
тебе, да и себе-то настоящего ответа дать не сумеет! Так маклаченьем да карманной выгрузкой и живет. Да что и говорить! Всякого спроси, всякий скажет: сердитые нынче времена пришли! 
– Бог милостив, Софрон Матвеич! Перемелется – все мука будет! 
– Известно, бог не без милости! Однако вот пошли пожары, 
падежи – значит же это что-нибудь! 
– Да ведь и прежде это не в редкость было! 
– Было и прежде, да прежде-то от глупости, а нынче всё от 
ума. Вороват стал народ, начал сам себя узнавать. Вон она, деревня-то! смотри, много ли в ней старых домов осталось! 
Мы въехали в довольно большую деревню, в которой было 
два порядка изб; один из них был совершенно новый, частью даже не вполне достроенный; другой порядок тоже не успел еще 
почернеть от времени. 
– Прошлого года в Покров сгорели: престольный праздник у 
них тут; а три года назад другой порядок горел! А сибирская язва 
и не переводится у нас. В иной деревне что ни год, то половину 
стада выхватит! 
– Божья воля, Софрон Матвеич, вот и все! 
– Божья воля – само собой. А главная причина – строгие времена пришли. Всякому чужого хочется, а между прочим, никому 
никого не жаль. Возьмем хоть Григорья Александрыча. Ну, подумал ли он, как уставную-то грамоту писал, что мужика обездоливает? подумал ли, что мужику либо землю пахать, либо за курами смотреть? Нет, он ни крошки об этом не думал, а, напротив 
того, еще надеялся: «То-то, мол, я штрафов с мужиков наберу!» 
– А ведь самое это выгодное дело, Софрон Матвеич, с мужиков штрафы брать! 
– Выгодное – как не выгодное. Теперича, ежели мужика со 
всех сторон запереть, чтоб ему ни входу, ни выходу – чего еще 

7 

выгоднее! Да ведь расчет-то этот нужно тоже с умом вести, сосчитать нужно, стоит ли овчинка выделки! Ну, а Григорий Александрыч не сосчитал, думал, что штрафы-то сами к нему в карман 
полезут – ан вышло, что за ними тоже походить надо! 
– Чай, и кается же он теперь? 
– Каяться, как не каяться, да потому только и кается, что выдумка его не удалась. А кабы удалась, так и он бы теперь пироги 
с начинкой ел. 
– Видишь, стало быть, не всегда это верно на чужой-то карман 
рассчитывать! 
– Как вам сказать, сударь! Григорий Александрыч тут не пример. У него хоть и не задашный, а все свой кус есть. Вот он теперь и казнится на него, думает: лучше было бы, кабы побожески спервоначалу поступить! Ну, а другому и каяться-то резону нет. Народ нонче все гольтепа, бездомовый пошел: на что ни 
пустись – все ему хуже прежнего не будет. Хоть лишнюю рюмку 
вина выпьет – и то в барышах. Скажем теперича хоть про престольные праздники. Найдет тут народу в деревню видимоневидимо, и всякий вина просит. Не дал ты ему вина – он тебя с 
сердцов спалил, да и соседей твоих зауряд! 
– Не может быть! из таких пустяков! 
– Верное слово говорю. Чтобы ему на ум пришло, что он чужое добро жжет – ни в жизнь! Иной даже похваляется, чтоб его 
боялись. И не токма что похвальба эта с рук ему сходит, а еще 
каждый день пьян бывает! 
– Ну, а падежи-то отчего ж? 
– Да тоже главная причина та, что всякий норовит поскорей 
нажиться. У нас в городе и сейчас все лавки больной говядиной 
полнехоньки. Торговец-то не смотрит на то, какой от этого разор 
будет, а норовит, как бы ему барыша поскорей нажить. Мужик 
купит на праздник говядинки, привезет домой, вымоет, помои 
выплеснет, корова понюхает – и пошла язва косить! 
– Однако нехороши у вас дела! 
– Чего хуже! День живем, а завтра что будет – не ведаем. 
– А знаешь, ведь нас учат, что нигде не так крепко насчет собственности, как между крестьянами! 
– Ведомое дело, кому своего не жаль! 
– Нет, не насчет только «своей» собственности, а вообще. У 
вас, говорят, и запоров в заводе нет! 

8 

– Не знаю, как в других местах, а у нас на этот счет строго. У 
нас тех, которые чужое-то добро жалеют, дураками величают – 
вот как! 
– Да ведь не пойдешь же, например, ты  за чужим добром? 
– Мне на что! у меня свое есть! 
– Представь себе, однако, что у тебя своего или нет, или мало: 
неужто же ты… 
– Зачем представлять! что вы! 
– Ну, да представь же! 
– Пустое дело вы говорите! – зачем я стану представлять, чего 
нет! 
Вопрос этот так и остался неразрешенным, потому что в эту 
минуту навстречу нам попались беговые дрожки. На дрожках сидел верхом мужчина в немецком платье, не то мещанин, не то 
бывший барский приказчик, и сам правил лошадью. 
– Хрисанф Петрович! куда? – кричит Софрон Матвеич, высовываясь всем корпусом из тарантаса и даже привставая в нем. 
Проезжий отвечает что-то, указывая рукой по направлению 
гололобовской усадьбы. 
– Ну, так и есть, к Гололобову едет. То-то Григорий Александрыч высматривал. Это он его поджидал. Ну, и окрутит же его 
Хрисашка! 
– Разве дела у них есть? 
– Леску у Гололобова десятин с полсотни, должно быть, осталось – вот Хрисашка около него и похаживает. Лесок нешто, на 
худой конец, по нынешнему времени, тысяч пяток надо взять, но 
только Хрисашка теперича так его опутал, так опутал, что ни в 
жизнь ему больше двух тысяч не получить. Даже всех прочих покупателев от него отогнал! 
– Кто же этот Хрисашка? давно он в здешних местах? 
– Хрисанф Петрович господин Полушкин-с? – Да у Бакланихи, у Дарьи Ивановны, приказчиком был – неужто ж не помните! 
Он еще при муже именьем-то управлял, а после, как муж-то помер, сластить ее стал. Только до денег очень жаден. Сначала тихонько поворовывал, а после и нахалом брать зачал. А обравши, 
бросил ее. Нынче усадьбу у Коробейникова, у Петра Ивановича, 
на Вопле на реке, купил, живет себе помещиком да лесами торгует. 
– Хрисаша! помню! помню! какой прежде скромный был! 

9 

– Был скромный, а теперь выше лесу стоячего ходит. Медаль, 
сказывает, во сне видел. Всю здешнюю сторону под свою державу подвел, ни один помещик дыхнуть без его воли не может. У 
нас, у Николы на Вопле, амвон себе в церкви устроил, где прежде 
дворяне-то стаивали, алым сукном обил – стоит да охорашивается! 
– Вот как! 
– Уж такая-то выжига сделался – наскрозь на четыре аршина в 
землю видит! Хватает, словно у него не две, а четыре руки. Лесами торгует – раз, двенадцать кабаков держит – два, да при каждом кабаке у него лавочка – три. И везде обманывает. А все-таки, 
помяните мое слово, не бывать тому, чтоб он сам собой от сытости не лопнул! И ему тоже голову свернут! 
– Проворуется, значит? 
– Не то что проворуется, а нынче этих прожженных, словно 
воронья, развелось. Кусков-то про всех не хватает, так изо рту 
друг у дружки рвут. Сколько их в здешнем месте за последние 
года лопнуло, сколько через них, канальев, народу по миру пошло, так, кажется, кто сам не видел – не поверит! 
– А у нас, брат, толкуют, что в русском человеке предприимчивости мало! А как тебя послушать, так, пожалуй, ее даже 
больше, чем следует! 
– Уж на что вороватее. Завелось, например, нынче арендателев 
много: земли снимают, мельницы, скотные дворы – словом, всю 
помещичью угоду в свои руки забрали. Спроси ты у него, кто он 
таков? Придет он к тебе: в кармане у него грош, на лице звания 
нет, а тысячным делом орудовать берется. Одно только и держит 
на уме: «Возьму, разорю и убегу!» И точно, в два-три года всё до 
нитки спустит: скотину выпродаст, стройку сгноит, поля выпашет, даже кирпич какой есть – и тот выломает и вывезет. А под 
конец и сам в трубу вылетит! 
– Так, значит, насчет собственности-то и у вас не особенно 
крепко? Ну, по крайней мере, хоть насчет чистоты нравов… надеюсь, что в этом отношении… 
– Это насчет снохачей, что ли? 
– Какие тут снохачи… снохачи – это, братец, исключение… Я 
не об исключениях тебе говорю, а вообще… 
– А вообще – так у нас французская болезнь есть. Нынче ее во 
всякой деревне довольно завелось. 

10