Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Невинные рассказы. Святочный рассказ

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627154.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Невинные рассказы. Святочный рассказ [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 25 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512275 (дата обращения: 26.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

СВЯТОЧНЫЙ 
РАССКАЗ 

 
 
 
 

НЕВИННЫЕ РАССКАЗЫ 
 

 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ 

(Из путевых заметок чиновника) 

 

I 

 
В 18** году, и именно в ночь на рождество Христово, пришлось мне ехать по большому коммерческому тракту, ведущему 
от города Срывного к Усть-Дёминской пристани. «Завтра или, 
лучше сказать, даже сегодня, большой праздник, — думал я, — 
нет того человека в целом православном мире, который бы на 
этот день не успокоился и не предался всем отрадам семейного 
очага; нет той убогой хижины, которая не осветилась бы приветным лучом радости; нет того нищего, бездомного и увечного, который не испытал бы на себе благотворное действо великого 
праздника! Я один горьким насильством судьбы вынужден ехать 
в эту зимнюю, морозную ночь, между тем как все мысли так естественно и так неудержимо стремятся к теплому углу, ехать бог 
весть куда и бог весть зачем, перестать жить самому и мешать 
жить другим?» Мысли эти неотступно осаждали мою голову и 
делали положение мое, и без того неприятное, почти невыносимым. Все воспоминания детства с их безмятежными, озаренными 
мягким светом картинами, все лучшие часы и даже мгновения 
моего прошлого, как нарочно, восставали передо мной самыми 
симпатическими, ласкающими своими сторонами. «Как было тогда хорошо! — отзывался тихий голос где-то далеко, в самой 
глубине моей души, — и как, напротив того, все теперь неприютно и безучастно вокруг!» 
Кибитка между тем быстро катилась, однообразно и мерно постукивая передком об уступы, выбитые копытами возовых лошадей. Дорога узенькою снеговой лентой бежала все вдаль и вдаль; 
колокольцы, привязанные к низенькой дуге коренника, будили 
оцепеневшую окрестность то ясным и отчетливым звоном, когда 
лошади бежали рысью, то каким-то беспорядочным гулом, когда 
они пускались вскачь; по временам этот звон и гул смешивался с 
визгом полозьев, когда они врезывались в полосу рыхлого снега, 

2 

нанесенную внезапным вихрем; по временам впереди кибитки 
поднималось и несколько мгновений стояло недвижно в воздухе 
облако морозной пыли, застилая собой всю окрестность… Горы, 
речки, овраги — все как будто замерло, все сделалось безразличным под пушистою пеленою снега. 
«Зачем я еду? — беспрестанно повторял я сам себе, пожимаясь от проникавшего меня холода, — затем ли, чтоб бесполезно и 
произвольно впадать в жизнь и спокойствие себе подобных? затем ли, чтоб удовлетворить известной потребности времени или 
общества? затем ли, наконец, чтоб преследовать свои личные цели?» 
И разные странные, противоречивые мысли одна за другой отвечали мне на этот вопрос. То думалось, что вот приеду я в указанную мне местность, приючусь, с горем пополам, в курной избе, буду по целым дням шататься, плутать в непроходимых лесах 
и искать… «Чего ж искать, однако ж?» — мелькнула вдруг в голове мысль, но, не останавливаясь на этом вопросе, продолжала 
прерванную работу. И вот я опять среди снегов, среди сувоев, 
среди лесной чащи; я хлопочу, я выбиваюсь из сил… и, наконец, 
мое усердие, то усердие, которое все превозмогает, увенчивается 
полным успехом, и я получаю возможность насладиться плодами 
моего трудолюбия… в виде трех-четырех баб, полуглухих, полуслепых, полубезногих, из которых младшей не менее семидесяти 
лет!.. «Господи! а ну как да они прослышали как-нибудь? — 
шепчет мне тот же враждебный голос, который, очевидно, считает обязанностью все мои мечты отравлять сомнениями, — что, 
если Еванфия… Е-ван-фи-я!.. куда-нибудь скрылась?» Но с другой стороны… зачем мне Еванфия? зачем мне все эти бабы? и 
кому они нужны, кому от того убыток, что они ушли куда-то в 
глушь, сложить там свои старые кости? А все-таки хорошо бы, 
кабы Еванфию на месте застать!.. Привели бы ее ко мне: «Ага, 
голубушка, тебя-то мне и нужно!» — сказал бы я. «Позвольте, 
ваше высокоблагородие! — шепнул бы мне в это время становой 
пристав (тот самый, который изловил Еванфию, покуда я сидел в 
курной избе и от скуки посвистывал), — позвольте-с; я дознал, 
что в такой-то местности еще столько-то безногих старух секретно проживает!» — «О боже! да это просто подарок!» — восклицаю я (не потому, чтоб у меня было злое сердце, а просто потому, 
что я уж зарвался в порыве усердия), и снова спешу, и задыхаюсь, 
и открываю… Господи! что я открываю!.. Что ж, однако ж, из эт
3 

го, к какому результату ведут эти усилия? К тому ли, чтоб перевернуть вверх дном жизнь десятка полуистлевших старух?.. Нет, 
видно, в самой мыслительной моей способности имеется какойнибудь порок, что я даже не могу найти приличного ответа на вопрос, без того, чтоб снова действием какого-то досадного волшебства не возвратиться все к тому же вопросу, из которого первоначально вышел. 
Между тем повозка начала все чаще и чаще постукивать передком; полозья, по временам раскатываясь, скользили по обледенелому черепу дороги; все это составляло несомненный признак жилья, и действительно, высунувшись из кибитки, я увидел, 
что мы въехали в большое село. 
— Вот и до места доехали! — молвил ямщик, поворачиваясь 
ко мне. 
Заиндевевшая его борода и жалкий белый пониток, составлявший, вместе с дырявым и совершенно вытертым полушубком, 
единственную его защиту от лютого мороза, бросились мне в глаза. Странное ощущение испытал я в эту минуту! Хотя и обледенелые бороды, и худые белые понитки до того примелькались 
мне во время моих частых скитаний по дорогам, что я почти перестал обращать на них внимание, но тут я совершенно невольным и естественным путем поставлен был в невозможность обойти их. 
«Как-то придется тебе встретить Христов праздник! — подумал я и тут же, по какому-то озорному сопряжению идей, прибавил: — А я вот еду в теплой шубе, а не в понитке… ты сидишь на 
облучке и беспрестанно вскакиваешь, чтоб попугать кнутом переднюю лошадь, а я сижу себе развалившись и занимаюсь мечтаниями… ты должен будешь, как приедешь на станцию, прежде 
всего лошадей на морозе распречь, а я велю  ввести себя прямо в 
тепло, велю  поставить самовар, велю  напоить себя чаем, велю  
собрать походную кровать и засну сном невинных»… 
В селе было пусто; был шестой час утра, а в это время, как известно, по большим праздникам идет уже обедня в тех селах, где 
нет помещиков и где массу прихожан составляет серый народ. И 
действительно, хотя мы почти мгновенно промчались мимо церкви, но я успел, сквозь отворенную ее дверь, рассмотреть, что она 
полна народом, что глубина ее горит огнями по-праздничному и 
что густой пар стоит над толпою, одевая туманом и богомольцев, 
и ярко освещенный иконостас. 

4 

Наконец лошади остановились у просторной избы. Это была 
станция, но не почтовая, где, хоть с грехом пополам, путешественник может приютить свою голову без опасения быть ежеминутно встревоженным шумом и говором людей, хлопаньем дверей и незасыпающею деятельностью дня; это была простая изба, 
назначенная по отводу для отдыха проезжающих по казенной надобности чиновников, покуда сбирают для них свежих обывательских лошадей. Сверх моего ожидания, горница, в которую 
меня ввели, оказалась просторною, теплою и даже чистою; пол и 
вделанные по стенам лавки были накануне выскоблены и вымыты; перед образами весело теплилась лампадка; четырехугольный 
стол, за которым обыкновенно трапезуют крестьяне, был накрыт 
чистым белым перебором, а в ближайшем ко входу угле, около 
огромной русской печи, возилась баба-денщица, очевидно спеша 
окончить свою стряпню к приходу семейных от обедни. На одной 
из лавок, возле переднего угла, сидел слепой и ветхий дедушко, 
вроде тех, которыми почти фаталистически снабжается всякая 
сколько-нибудь многочисленная крестьянская семья, и держал в 
руке деревянную палку, которою задумчиво чертил по полу. Он 
делал это дело с необычайным терпением, как будто оно составляло последнюю задачу его жизни, и, нащупав палкою какуюнибудь неровность, сердился и ворчал. 
Приезд мой не произвел, однако ж, особенного впечатления, 
так как, по случаю отвода избы под станцию, хозяева ее скоро 
свыкаются с общим видом чиновника, которого появление составляет в кругу их факт почти ежедневный. Денщица, которая, 
по рассмотрении, оказалась молодухой, продолжала усердно делать свое дело, а дедушко по-прежнему водил палкой по полу и 
ворчал про себя. На полатях возились и потягивались ребятишки. 
— Далеко отсюда становой живет? — спросил я. 
— Да верст, чай, с восемь будет, — отвечала денщица, действуя в то же время ухватом, которым отправляла в печь горшок с 
похлебкой. 
— А ты говори дело, а не «чай», — вступился мой спутник и 
камердинер Гриша*, во всякое другое время очень добрый малый, 
но теперь сильно озлобившийся вследствие мороза и других дорожных неприятностей. 
— А вот мужики придут — они тебе дело и скажут… Ишь, 
больно строг: с бабы спрашивает! 

5 

— Эх ты! баба так баба и есть, — отозвался Гриша, но с таким 
глубоким презрением, что я сразу сознал глубокую разницу, существующую между привилегированным полом и непривилегированным. 
— Никак, кто пришел? с кем это ты, Татьяна, разговариваешь? — откликнулся дедушко. 
— Становой далеко отсюда живет? — спросил я, обращаясь к 
старику. 
— Ась? 
— Ишь ты! глухие да глупые — вот и жди от них толку! — 
злобно заметил Гриша. 
— Барин приехал… чиновник, дедушко! — кричала между 
тем Татьяна, наклонясь к самому уху старика, — спрашивают, 
далече ли до станового будет? 
— Да верст пяток поболе будет, — прошамкал старик, — выедешь ты, сударь, за околицу и поезжай все вправо… там три сосенки такие будут… древние, сударь, еще дедушко мой их помнил — во какие сосны!.. От них повертывай прямо направо, будет 
тебе там озеро, и поезжай ты через него все прямо, все прямо… 
Летом-то, сударь, здеся-ко не проедешь, а надо кругом; так в ту 
пору вместо пяти-то верст и пятнадцать поди будет!.. Ну, а за 
озером прямо и представится тебе господин становой… так-то. 
— Так нельзя ли лошадей поскорей заложить? — спросил я. 
— А у нас и робят-то никого нет, все в церкву ушли, — отвечала молодуха, — видно, уж тебе, барин, обождать придется! 
— Дедушко! как бы лошадей заложить? — снова спросил я, 
наклоняясь к дедушке. 
— А что ж, сударь, для че не заложить! кони ноне дома, мигом 
заложат! Татьяна, сбегай по мужа-то, скажи, мол, чиновник наехал! 
Но покуда Татьяна сбиралась, семейные уж возвратились из 
церкви и гурьбой ввалились в избу. Прежде всех, как водится, 
влетел никем не прошенный клуб морозного воздуха и мигом наполнил комнату белесоватым туманом; за ним вошел старший 
сын дедушки, мужичок лет пятидесяти с лишком, очень сановитой и бодрой наружности, одетый по-праздничному, в синюю сибирку. 
— С праздником, батюшка! — сказал он, помолившись наперед образам, — бог милости прислал! 

6 

— Ну, слава богу, слава богу! — прошамкал старик, привставая с лавки, — вот и опять мы с праздником! С вами, что ли, некрут-то? 
— Здесь, дедушко, будь здоров! — молвил, выступая вперед, 
молодой парень. 
Я вспомнил, что по случаю военных обстоятельств объявлен 
был в то время чрезвычайный набор, и невольно полюбопытствовал взглянуть на рекрута. Физиономия его была чрезвычайно 
симпатична: хотя гладко выстриженные волосы несколько портили его лицо, тем не менее общее его выражение было весьма 
приятно; то было одно из тех мягких, полустыдливых, полузастенчивых выражений, которые составляют почти общую принадлежность нашего народного типа. Смирно стоял он перед стариком-дедушкой в своем коротеньком рекрутском полушубке, 
засунув руку за пазуху и слегка понурив голову; в голубых его 
глазах не видно было огня строптивости или затаенного чувства 
ропота; напротив того, вся его любящая, беспредельно кроткая 
душа светилась в этом задумчивом и рассеянно блуждавшем взоре, как бы свидетельствуя о его вечной и беспрекословной готовности идти всюду, куда укажет судьба. 
— Ну, дай бог здоровья начальникам… отпустили тебя, 
Петруня… и нас сделали с праздником, — сказал старик. 
Покуда старик говорил, сзади у печки послышались сначала 
вздохи, а потом и довольно громкие всхлипывания. Петруня както болезненно весь сжался, услышав их. 
— Ну вот, пошла баба голосить! уйми ты ее, Иван! — обратился старик к старшему сыну, — нешто лучше бы было, кабы не 
отпустили сына-то… так ты бы радовалась, не чем горевать! 
— Так неужто ж и пожалеть нельзя! — отозвалась из угла баба, — собирались ноне женить в мясоед парня, ан замест того вон 
он куда угодил… и не чаяли! 
Петруня, казалось, еще более сжался при последних словах 
матери. 
— Ничего, с богом… не на грех идет! чай, еще не сколько мученья-то принял, Петруня? — спросил дедушко. 
— Мученьев, дедушко, нет; а вот унтер сказывал, что через 
десять дён в поход идти велено, — отвечал Петруня тихо и дрожащим голосом. 
— Ну что ж, и в поход пойдешь, коли велено! Да ты слушай, 
голова! и я ведь молоденек бывал, тоже чуть-чуть в некруты в ту 

7 

пору не угодил… уж и что хлопот-то у нас в те поры с батюшкой 
вышло! 
— То-то «чуть-чуть»! — в сердцах ворчала мать, — вот не 
сдали же, а тут как есть один сын, да и тот не в дом, а из дому вон 
бежит! 
— А кто ж тебе не велел другого припасти! — сказал дедушко 
полушутливо, полудосадливо, — то-то вот, баба: замест того, 
чтоб потешить сыночка о празднике, а она еще пуще его в расстрой приводит! Ты пойми, глупая, что он у тебя в гостях здесь! 
Вот ужо вели коней в саночки запречь… погуляй покуда, Петруня, с робятками-то, погуляй, милой! 
Иван, однако, не принимал никакого участия в разговоре. Он 
спокойно раздевался в это время и вместе с тем делал обычные 
распоряжения по дому. Но это равнодушие было только кажущееся, а в сущности он не менее жены печалился участью сына. 
Вообще, нашего крестьянина трудно чем-нибудь расшевелить, 
удивить или душевно растрогать. Ежеминутно имея прямое отношение лишь к самой незамысловатой и неизукрашенной действительности, ежеминутно встречая лицом к лицу свою насущную 
жизнь, которая часто представляет для него одну бесконечную 
невзгоду и во всяком случае многого никогда ему не дает, он 
привыкает смело смотреть в глаза этой суровой мачехе, которая 
по временам еще осмеливается заговаривать льстивыми голосами 
и называть себя родною матерью. Поэтому всякая потеря, всякая 
неудача, всякое безвременье составляют для крестьянина такой 
простой факт, перед которым нечего и задумываться, а только 
следует терпеливо и бодро снести. Даже смерть наиболее любимого и почитаемого лица не подавляет его и не производит особенного переполоха в душе; мало того: я не один раз видал на 
своем веку умирающих крестьян, и всегда (кроме, впрочем, очень 
молодых парней, которым труднее было расставаться с жизнью) 
замечал в них какое-то твердое и вместе с тем почти младенческое спокойствие, которое многие, конечно, не затруднились бы 
назвать геройством, если бы оно не выражалось столь просто и 
неизысканно. Все страдания, все душевные тревоги крестьянин 
привык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила 
имеются исключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общих насмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогда рассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногда у крестья
8 

нина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, 
изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови 
— и только; но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда 
не найдут места в его груди. Повторяю: невзгода представляется 
для крестьянина столь обычным фактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится к принятию удара, ибо и 
без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы 
он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянском 
быту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять 
себе жизнь в розовом цвете и потому не так легко примиряются с 
ее неудачами. 
— Рекрут, что ли, у вас? — спросил я Ивана. 
— Рекрут, сударь, сыном мне-ка приходится. 
— А велика ли у вас семья? 
— Семья, нечего бога гневить, большая; четверо нас братовей, 
сударь, да детки в закон еще не вышли… вот Петрунька один и 
вышел. 
— Тяжело, чай, расставаться-то? 
Иван с изумлением взглянул на меня, и я, не без внутренней 
досады, должен был сознаться, что сделанный мною вопрос совершенно праздный и ни к чему не ведущий. 
— Божья власть, сударь! — отвечал он и, обращаясь к старику, прибавил: — Обедать, что ли, сбирать, батюшка? 
— Вели сбирать, Иванушко, пора! чай, и свет скоро будет!.. Да 
за конями-то пошли, что ли? 
— Давно Васютку услал, приведут сейчас. 
Петруня между тем незаметно скрылся за дверь. Несмотря на 
то что изба была довольно просторная, воздух в ней, от множества собравшегося народа, был до того сперт, что непривычному 
трудно было дышать в нем. Кроме сыновей старого дедушки с их 
женами, тут находилось еще целое поколение подростков и малолетков, которые немилосердно возились и болтали, походя 
пичкая себя хлебом и сдобными лепешками. 
— Кто-то вот нас кормить на старости лет будет? — промолвила между тем хозяйка Ивана, по-прежнему стоя в углу и пригорюнившись. 
— Чай, братовья тоже есть, семья не маленькая! — отвечал 
дедушко, с трудом скрывая досаду. 
— Да, дожидайся, пока они накормят… чай, по тех пор их и 
видели, поколь ты жив. 

9 

— Не дело, Марья, говоришь! — заметил второй брат Ивана. 
— Ее не переслушаешь! — отозвался третий брат. 
Окончания разговора я не дослушал, потому что не мог 
долее выносить этого спертого, насыщенного парами разных 
похлебок воздуха, и вышел в сенцы. Там было совершенно темно. 
Глухо доносились до меня и голоса ямщиков, суетившихся около 
повозки, и дребезжащее позвякивание колокольцов, накрепко 
привязанных к дуге, и еще какие-то смутные звуки, которые непременно услышишь на каждом крестьянском дворе, где хозяин 
живет мало-мальски запасливо. 
— Как же быть-то? — сказал неподалеку от меня милый и 
чрезвычайно мягкий женский голос. 
— Как быть! — повторил, по-видимому, совершенно бессознательно другой голос, который я скоро признал за голос Петруни. 
— Скоро, чай, и сряжаться станете? — снова начал женский 
голос после непродолжительного молчания. 
Петруня не промолвил ни слова и только вздохнул. 
— Портяночки-то у тебя теплые есть ли? — вновь заговорил 
женский голос. 
— Есть. 
— Ах, не близкая, чай, дорога! 
Снова наступило молчание, в продолжение которого я слышал 
только учащенные вздохи разговаривающих. 
— Уж и как тяжко-то мне, Петруня, кабы ты только знал! — 
сказал женский голос. 
— Чего тяжко! чай, замуж выдешь! — молвил Петруня дрожащим голосом. 
— А что станешь делать… и выду! 
— То-то… чай, за старого… за вдовца детного… 
— За старого-то лучше бы… по крайности, хоть любить бы не 
стала, Петруня! 
— А молодого небось полюбила бы!.. То-то вот вы: потоль у 
вас и мил, поколь в глазах! — сказал Петруня, которого загодя 
мучила ревность. 
— Ой, уж не говори ты лучше!.. умерла бы я, не чем с тобой 
расставаться — вот сколь мне тебя жалко! 
— А меня небось в сражениях убьют, покуда ты здесь замуж 
выходить будешь!.. детей, чай, народишь!.. Вот унтер намеднись 

10