Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Неприятность

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 615630.01.99
Чехов, А. П. Неприятность [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 18 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007206-7. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/410363 (дата обращения: 26.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов

НЕПРИЯТНОСТЬ

Москва

ИНФРА-М

2013

УДК 822
ББК 84 (2 Рос=Рус)
Ч 56

Чехов А.П.
Неприятность. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 18 с. – (Библиотека 

русской классики).

ISBN 978-5-16-007206-7
© Оформление. ИНФРА-М, 2013

Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16. 

Гарнитура Newton. Бумага офсетная.

Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72.

Тираж 5000 экз. Заказ №

Цена свободная.

«Научно-издательский центр ИНФРА-М»
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1

Тел.: (495) 3800540, 3800543. Факс: (495) 3639212

E-mail: books@infra-m.ru
http://www.infra-m.ru

НЕПРИЯТНОСТЬ

Земский врач Григорий Иванович Овчинников, человек лет 

тридцати пяти, худосочный и нервный, известный своим товарищам небольшими работами по медицинской статистике и горячею 
привязанностью к так называемым бытовым вопросам, как-то утром делал у себя в больнице обход палат. За ним, по обыкновению, 
следовал его фельдшер Михаил Захарович, пожилой человек, с 
жирным лицом, плоскими сальными волосами и с серьгой в ухе.

Едва доктор начал обход, как ему стало казаться очень подоз
рительным одно пустое обстоятельство, а именно: жилетка фельдшера топорщилась в складки и упрямо задиралась вверх, несмотря 
на то что фельдшер то и дело обдергивал и поправлял ее. Сорочка 
у фельдшера была помята и тоже топорщилась; на черном длинном сюртуке, на панталонах и даже на галстуке кое-где белел 
пух… Очевидно, фельдшер спал всю ночь не раздеваясь, и, судя по 
выражению, с каким он теперь обдергивал жилетку и поправлял 
галстук, одежа стесняла его.

Доктор пристально поглядел на него и понял, в чем дело. 

Фельдшер не шатался, отвечал на вопросы складно, но угрюмотупое лицо, тусклые глаза, дрожь, пробегавшая по шее и рукам, 
беспорядок в одежде, а главное – напряженные усилия над самим 
собой и желание замаскировать свое состояние, свидетельствовали, что он только что встал с постели, не выспался и был пьян, 
пьян тяжело, со вчерашнего… Он переживал мучительное состояние «перегара», страдал и, по-видимому, был очень недоволен собой.

Доктор, не любивший фельдшера и имевший на то свои причи
ны, почувствовал сильное желание сказать ему: «Я вижу, вы пьяны!» Ему вдруг стали противны жилетка, длиннополый сюртук, 
серьга в мясистом ухе, но он сдержал свое злое чувство и сказал 
мягко и вежливо, как всегда:

– Давали Герасиму молока?
– Давали-с… – ответил Михаил Захарыч тоже мягко.
Разговаривая с больным Герасимом, доктор взглянул на листок, 

где записывалась температура, и, почувствовав новый прилив ненависти, сдержал дыхание, чтобы не говорить, но не выдержал и 
спросил грубо и задыхаясь:

– Отчего температура не записана?
– Нет, записана-с! – сказал мягко Михаил Захарыч, но, поглядев 

в листок и убедившись, что температура в самом деле не записана, 
он растерянно пожал плечами и пробормотал: – Не знаю-с, это, 
должно быть, Надежда Осиповна…

– И вчерашняя вечерняя не записана! – продолжал доктор. –

Только пьянствуете, черт вас возьми! И сейчас вы пьяны, как сапожник! Где Надежда Осиповна?

Акушерки Надежды Осиповны не было в палатах, хотя она 

должна была каждое утро присутствовать при перевязках. Доктор 
поглядел вокруг себя, и ему стало казаться, что в палате не убрано, 
что все разбросано, ничего, что нужно, не сделано и что все так же 
топорщится, мнется и покрыто пухом, как противная жилетка 
фельдшера, и ему захотелось сорвать с себя белый фартук, накричать, бросить все, плюнуть и уйти. Но он сделал над собою усилие 
и продолжал обход.

За Герасимом следовал хирургический больной с воспалением 

клетчатки во всей правой руке. Этому нужно было сделать перевязку. Доктор сел перед ним на табурет и занялся рукой.

«Это вчера они гуляли на именинах… – думал он, медленно 

снимая повязку. – Погодите, я покажу вам именины! Впрочем, что 
я могу сделать? Ничего я не могу».

Он нащупал на вспухшей, багровой руке гнойник и сказал:
– Скальпель!
Михаил Захарыч, старавшийся показать, что он крепко стоит на 

ногах и годен для дела, рванулся с места и быстро подал скальпель.

– Не этот! Дайте из новых, – сказал доктор.
Фельдшер засеменил к стулу, на котором стоял ящик с перевя
зочным материалом, и стал торопливо рыться в нем. Он долго 
шептался о чем-то с сиделками, двигал ящиком по стулу, шуршал, 
что-то раза два уронил, а доктор сидел, ждал и чувствовал в своей 
спине сильное раздражение от шепота и шороха.

– Скоро же? – спросил он. – Вы, должно быть, их внизу забы
ли…

Фельдшер подбежал к нему и подал два скальпеля, причем не 

уберегся и дыхнул в его сторону.

– Это не те! – сказал раздраженно доктор. – Я говорю вам рус
ским языком, дайте из новых. Впрочем, ступайте и проспитесь, от 
вас несет, как из кабака! Вы невменяемы!

– Каких же вам еще ножей нужно? – спросил раздраженно 

фельдшер и медленно пожал плечами.

Ему было досадно на себя и стыдно, что на него в упор глядят 

больные и сиделки, и, чтобы показать, что ему не стыдно, он принужденно усмехнулся и повторил:

– Каких же вам еще ножей нужно?
Доктор почувствовал на глазах слезы и дрожь в пальцах. Он 

сделал над собой усилие и проговорил дрожащим голосом:

– Ступайте проспитесь! Я не желаю говорить с пьяным…
– Вы можете только за дело с меня взыскивать, – продолжал 

фельдшер, – а ежели я, положим, выпивши, то никто не имеет права мне указывать. Ведь я служу? Что ж вам еще? Ведь служу?

Доктор вскочил и, не отдавая себе отчета в своих движениях, 

размахнулся и изо всей силы ударил фельдшера по лицу. Он не 
понимал, для чего он это делает, но почувствовал большое удовольствие оттого, что удар кулака пришелся как раз по лицу и что 
человек солидный, положительный, семейный, набожный и знающий себе цену покачнулся, подпрыгнул, как мячик, и сел на табурет. Ему страстно захотелось ударить еще раз, но, увидев около 
ненавистного лица бледные, встревоженные лица сиделок, он перестал ощущать удовольствие, махнул рукой и выбежал из палаты.

Во дворе встретилась ему шедшая в больницу Надежда Оси
повна, девица лет двадцати семи, с бледно-желтым лицом и с распущенными волосами. Ее розовое ситцевое платье было сильно 
стянуто в подоле, и от этого шаги ее были очень мелки и часты. 
Она шуршала платьем, подергивала плечами в такт каждому своему шагу и покачивала головой так, как будто напевала мысленно 
что-то веселенькое.

«Ага, русалка!» – подумал доктор, вспомнив, что в больнице 

акушерку дразнят русалкой, и ему стало приятно от мысли, что он 
сейчас оборвет эту мелкошагающую, влюбленную в себя франтиху.

– Где это вы пропадаете? – крикнул он, поравнявшись с ней. –

Отчего вы не в больнице? Температура не записана, везде беспорядок, фельдшер пьян, вы спите до двенадцати часов!.. Извольте 
искать себе другое место! Здесь вы больше не служите!

Придя на квартиру, доктор сорвал с себя белый фартук и поло
тенце, которым был подпоясан, со злобой швырнул то и другое в 
угол и заходил по кабинету.

– Боже, что за люди, что за люди! – проговорил он. – Это не 

помощники, а враги дела! Нет сил служить больше! Не могу! Я 
уйду!

Сердце его сильно билось, он весь дрожал и хотел плакать, и, 

чтобы избавиться от этих ощущений, он начал успокаивать себя 
мыслями о том, как он прав и как хорошо сделал, что ударил 
фельдшера. Прежде всего гадко то, думал доктор, что фельдшер 
поступил в больницу не просто, а по протекции своей тетки, служащей в нянюшках у председателя земской управы (противно бывает глядеть на эту влиятельную тетушку, когда она, приезжая лечиться, держит себя в больнице, как дома, и претендует на то, чтобы ее принимали не в очередь). Дисциплинирован фельдшер пло
хо, знает мало и совсем не понимает того, что знает. Он нетрезв, 
дерзок, нечистоплотен, берет с больных взятки и тайком продает 
земские лекарства. Всем также известно, что он занимается практикой и лечит у молодых мещан секретные болезни, причем употребляет какие-то собственные средства. Добро бы это был просто 
шарлатан, каких много, но это шарлатан убежденный и втайне 
протестующий. Тайком от доктора он ставит приходящим больным банки и пускает им кровь, на операциях присутствует с неумытыми руками, ковыряет в ранах всегда грязным зондом – этого 
достаточно, чтобы понять, как глубоко и храбро презирает он докторскую медицину с ее ученостью и педантизмом.

Дождавшись, когда пальцы перестали дрожать, доктор сел за 

стол и написал письмо к председателю управы: «Уважаемый Лев 
Трофимович! Если, по получении этого письма, ваша управа не 
уволит фельдшера Смирновского и не предоставит мне права самому выбирать себе помощников, то я сочту себя вынужденным 
(не без сожаления, конечно) просить вас не считать уже меня более 
врачом N-ской больницы и озаботиться приисканием мне преемника. Почтение Любовь Федоровне и Юсу. Уважающий Г. Овчинников». Прочитав это письмо, доктор нашел, что оно коротко и 
недостаточно холодно. К тому же почтение Любовь Федоровне и 
Юсу (так дразнили младшего сына председателя) в деловом, официальном письме было более чем неуместно.

«Какой тут к черту Юс?» – подумал доктор, изорвал письмо и 

стал придумывать другое. «Милостивый государь…» – думал он, 
садясь у открытого окна и глядя на уток с утятами, которые, покачиваясь и спотыкаясь, спешили по дороге, должно быть, к пруду; 
один утенок подобрал на дороге какую-то кишку, подавился и 
поднял тревожный писк; другой подбежал к нему, вытащил у него 
изо рта кишку и тоже подавился… Далеко около забора в кружевной тени, какую бросали на траву молодые липы, бродила кухарка 
Дарья и собирала щавель для зеленых щей… Слышались голоса… 
Кучер Зот с уздечкой в руке и больничный мужик Мануйло в грязном фартуке стояли около сарая, о чем-то разговаривали и смеялись.

«Это они о том, что я фельдшера ударил… – думал доктор. –

Сегодня уже весь уезд будет знать об этом скандале… Итак: „Милостивый государь! Если ваша управа не уволит…“

Доктор отлично знал, что управа ни в каком случае не променя
ет его на фельдшера и скорее согласится не иметь ни одного 
фельдшера во всем уезде, чем лишиться такого превосходного человека, как доктор Овчинников. Наверное, тотчас же по получении 
письма Лев Трофимович прикатит к нему на тройке и начнет: «Да 

что вы это, батенька, вздумали? Голубушка, что же это такое, Христос с вами? Зачем? С какой стати? Где он? Подать его сюда, каналью! Прогнать! Обязательно прогнать! Чтоб завтра же его, подлеца, здесь не было!» Потом он пообедает с доктором, а после обеда 
ляжет вот на этом малиновом диване животом вверх, закроет лицо 
газетой и захрапит; выспавшись, напьется чаю и увезет к себе доктора ночевать. И вся история кончится тем, что и фельдшер останется в больнице, и доктор не подаст в отставку.

Доктору же в глубине души хотелось не такой развязки. Ему 

хотелось, чтобы фельдшерская тетушка восторжествовала и чтобы 
управа, невзирая на его восьмилетнюю добросовестную службу, 
без разговоров и даже с удовольствием приняла бы его отставку. 
Он мечтал о том, как он будет уезжать из больницы, к которой 
привык, как напишет письмо в газету «Врач», как товарищи поднесут ему сочувственный адрес…

На дороге показалась русалка. Мелко шагая и шурша платьем, 

она подошла к окну и спросила:

– Григорий Иваныч, сами будете принимать больных или без 

вас прикажете?

А глаза ее говорили: «Ты погорячился, но теперь успокоился, и 

тебе стыдно, но я великодушна и не замечаю этого».

– Хорошо, я сейчас, – сказал доктор.
Он опять надел фартук, подпоясался полотенцем и пошел в 

больницу.

«Нехорошо, что я убежал, когда ударил его… – думал он доро
гой. – Вышло, как будто я сконфузился или испугался… Гимназиста разыграл… Очень нехорошо!»

Ему казалось, что когда он войдет в палату, то больным будет 

неловко глядеть на него и ему самому станет совестно, но, когда 
он вошел, больные покойно лежали на кроватях и едва обратили на 
него внимание. Лицо чахоточного Герасима выражало совершенное равнодушие и как бы говорило: «Он тебе не потрафил, ты его 
маненько поучил… Без этого, батюшка, нельзя».

Доктор вскрыл на багровой руке два гнойника и наложил по
вязку, потом отправился в женскую половину, где сделал одной 
бабе операцию в глазу, и все время за ним ходила русалка и помогала ему с таким видом, как будто ничего не случилось и все обстояло благополучно. После обхода палат началась приемка приходящих больных. В маленькой приемной доктора окно было открыто настежь. Стоило только сесть на подоконник и немножко 
нагнуться, чтобы увидеть на аршин от себя молодую траву. Вчера 
вечером был сильный ливень с грозой, а потому трава немного помята и лоснится. Тропинка, которая бежит недалеко от окна и ве
дет к оврагу, кажется умытой, и разбросанная по сторонам ее битая 
аптекарская посуда, тоже умытая, играет на солнце и испускает 
ослепительно яркие лучи. А дальше за тропинкой жмутся друг к 
другу молодые елки, одетые в пышные, зеленые платья, за ними 
стоят березы с белыми, как бумага, стволами, а сквозь слегка трепещущую от ветра зелень берез видно голубое, бездонное небо. 
Когда выглянешь в окно, то скворцы, прыгающие по тропинке, 
поворачивают в сторону окна свои глупые носы и решают: испугаться или нет? И, решив испугаться, они один за другим с веселым криком, точно потешаясь над доктором, не умеющим летать, 
несутся к верхушкам берез…

Сквозь тяжелый запах йодоформа чувствуется свежесть и аро
мат весеннего дня… Хорошо дышать!

– Анна Спиридонова! – вызвал доктор.
В приемную вошла молодая баба в красном платье и помоли
лась на образ.

– Что болит? – спросил доктор.
Баба недоверчиво покосилась на дверь, в которую вошла, и на 

дверцу, ведущую в аптеку, подошла поближе к доктору и шепнула:

– Детей нету!
– Кто еще не записывался? – крикнула в аптеке русалка. – Под
ходите записываться!

«Он уже тем скотина, – думал доктор, исследуя бабу, – что за
ставил меня драться первый раз в жизни. Я отродясь не дрался».

Анна Спиридонова ушла. После нее пришел старик с дурной 

болезнью, потом баба с тремя ребятишками в чесотке, и работа 
закипела. Фельдшер не показывался. За дверцей в аптеке, шурша 
платьем и звеня посудой, весело щебетала русалка; то и дело она 
входила в приемную, чтобы помочь на операции или взять рецепты, и все с таким видом, как будто все было благополучно.

«Она рада, что я ударил фельдшера, – думал доктор, прислуши
ваясь к голосу акушерки. – Ведь она жила с фельдшером, как кошка с собакой, и для нее праздник, если его уволят. И сиделки, кажется, рады… Как это противно!»

В самый разгар приемки ему стало казаться, что и акушерка, и 

сиделки, и даже больные нарочно стараются придать себе равнодушное и веселое выражение. Они как будто понимали, что ему 
стыдно и больно, но из деликатности делали вид, что не понимают. 
И он, желая показать им, что ему вовсе не стыдно, кричал сердито:

– Эй вы, там! Затворяйте дверь, а то сквозит!
А ему уж было стыдно и тяжело. Принявши сорок пять боль
ных, он не спеша вышел из больницы. Акушерка, уже успевшая 
побывать у себя на квартире и надеть на плечи ярко-пунцовый 

платок, с папироской в зубах и с цветком в распущенных волосах, 
спешила куда-то со двора, вероятно, на практику или в гости. На 
пороге больницы сидели больные и молча грелись на солнышке. 
Скворцы по-прежнему шумели и гонялись за жуками. Доктор глядел по сторонам и думал, что среди всех этих ровных, безмятежных жизней, как два испорченных клавиша в фортепиано, резко 
выделялись и никуда не годились только две жизни: фельдшера и 
его. Фельдшер теперь, наверное, лег, чтобы проспаться, но никак 
не может уснуть от мысли, что он виноват, оскорблен и потерял 
место. Положение его мучительно. Доктор же, ранее никогда никого не бивший, чувствовал себя так, как будто навсегда потерял 
невинность. Он уже не обвинял фельдшера и не оправдывал себя, а 
только недоумевал: как это могло случиться, что он, порядочный 
человек, никогда не бивший даже собак, мог ударить? Придя к себе на квартиру, он лег в кабинете на диван, лицом к спинке, и стал 
думать таким образом:

«Он человек нехороший, вредный для дела; за три года, пока он 

служит, у меня накипело в душе, но тем не менее мой поступок 
ничем не может быть оправдан. Я воспользовался правом сильного. Он мой подчиненный, виноват и к тому же пьян, а я его начальник, прав и трезв… Значит, я сильнее. Во-вторых, я ударил его 
при людях, которые считают меня авторитетом, и таким образом я 
подал им отвратительный пример…»

Доктора позвали обедать… Он съел несколько ложек щей и, 

вставши из-за стола, опять лег на диван.

«Что же теперь делать? – продолжал он думать. – Надо воз
можно скорее дать ему удовлетворение… Но каким образом? Дуэли он, как практический человек, считает глупостью или не понимает их. Если в той самой палате, при сиделках и больных, попросить у него извинения, то это извинение удовлетворит только 
меня, а не его; он, человек дурной, поймет мое извинение как трусость и боязнь, что он пожалуется на меня начальству. К тому же 
это мое извинение вконец расшатает больничную дисциплину. 
Предложить ему денег? Нет, это безнравственно и похоже на подкуп. Если теперь, положим, обратиться за разрешением вопроса к 
нашему прямому начальству, то есть к управе… Она могла бы 
объявить мне выговор или уволить меня… Но этого она не сделает. Да и не совсем удобно вмешивать в интимные дела больницы 
управу, которая, кстати же, не имеет на это никакого права…»

Часа через три после обеда доктор шел к пруду купаться и ду
мал:

«А не поступить ли мне так, как поступают все при подобных 

обстоятельствах? То есть пусть он подаст на меня в суд. Я безус
ловно виноват, оправдываться не стану, и мировой присудит меня 
к аресту. Таким образом оскорбленный будет удовлетворен, и те, 
которые считают меня авторитетом, увидят, что я был не прав».

Эта идея улыбнулась ему. Он обрадовался и стал думать, что 

вопрос решен благополучно и что более справедливого решения не 
может быть.

«Что ж, превосходно! – думал он, полезая в воду и глядя, как от 

него убегали стаи мелких, золотистых карасиков. – Пусть подает…
Это для него тем более удобно, что наши служебные отношения 
уже порваны и одному из нас после этого скандала все равно уж 
нельзя оставаться в больнице…»

Вечером доктор приказал заложить шарабан, чтобы ехать к во
инскому начальнику играть в винт. Когда он, в шляпе и в пальто, 
совсем уже готовый в путь, стоял у себя посреди кабинета и надевал перчатки, наружная дверь со скрипом отворилась, и кто-то 
бесшумно вошел в переднюю.

– Кто там? – спросил доктор.
– Это я-с… – глухо ответил вошедший.
У доктора вдруг застучало сердце, и весь он похолодел от стыда 

и какого-то непонятного страха. Фельдшер Михаил Захарыч (это 
был он) тихо кашлянул и несмело вошел в кабинет. Помолчав немного, он сказал глухим, виноватым голосом:

– Простите меня, Григорий Иваныч!
Доктор растерялся и не знал, что сказать. Он понял, что фельд
шер пришел к нему унижаться и просить прощения не из христианского смирения и не ради того, чтобы своим смирением уничтожить оскорбителя, а просто из расчета: «Сделаю над собой усилие, 
попрошу прощения, и авось меня не прогонят и не лишат куска 
хлеба…» Что может быть оскорбительней для человеческого достоинства?

– Простите… – повторил фельдшер.
– Послушайте… – заговорил доктор, стараясь не глядеть на не
го и все еще не зная, что сказать. – Послушайте… Я вас оскорбил 
и… и должен понести наказание, то есть удовлетворить вас… Дуэлей вы не признаете… Впрочем, я сам не признаю дуэлей. Я вас 
оскорбил, и вы… вы можете подать на меня жалобу мировому судье, и я понесу наказание… А оставаться нам тут вдвоем нельзя… 
Кто-нибудь из нас, я или вы, должен выйти! («Боже мой! Я не то 
ему говорю! – ужаснулся доктор. – Как глупо, как глупо!») Одним 
словом, подавайте прошение! А служить вместе мы уже не можем!.. Я или вы… Завтра же подавайте!

Фельдшер поглядел исподлобья на доктора, и в его темных, 

мутных глазах вспыхнуло самое откровенное презрение. Он всегда