Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дуэль

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616338.01.99
Чехов, А. П. Дуэль [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 90 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007098-8. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409722 (дата обращения: 26.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов

ДУЭЛЬ

Москва

ИНФРА-М

2013

УДК 822
ББК 84 (2 Рос=Рус)
Ч 56

Чехов А.П.
Дуэль. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 90 с. – (Библиотека русской 

классики).

ISBN 978-5-16-007098-8
© Оформление. ИНФРА-М, 2013

Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16. 

Гарнитура Newton. Бумага офсетная.

Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72.

Тираж 5000 экз. Заказ №

Цена свободная.

«Научно-издательский центр ИНФРА-М»
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1

Тел.: (495) 3800540, 3800543. Факс: (495) 3639212

E-mail: books@infra-m.ru
http://www.infra-m.ru

ДУЭЛЬ

I

Было восемь часов утра – время, когда офицеры, чиновники и 

приезжие обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в 
море и потом шли в павильон пить кофе или чай. Иван Андреич 
Лаевский, молодой человек лет двадцати восьми, худощавый 
блондин, в фуражке министерства финансов и в туфлях, придя купаться, застал на берегу много знакомых и между ними своего 
приятеля, военного доктора Самойленко.

С большой стриженой головой, без шеи, красный, носастый, с 

мохнатыми черными бровями и с седыми бакенами, толстый, обрюзглый, да еще вдобавок с хриплым армейским басом, этот Самойленко на всякого вновь приезжавшего производил неприятное 
впечатление бурбона и хрипуна, но проходило два-три дня после 
первого знакомства, и лицо его начинало казаться необыкновенно 
добрым, милым и даже красивым. Несмотря на свою неуклюжесть 
и грубоватый тон, это был человек смирный, безгранично добрый, 
благодушный и обязательный. Со всеми в городе он был на «ты», 
всем давал деньги взаймы, всех лечил, сватал, мирил, устраивал 
пикники, на которых жарил шашлык и варил очень вкусную уху из 
кефалей; всегда он за кого-нибудь хлопотал и просил и всегда чему-нибудь радовался. По общему мнению, он был безгрешен, и 
водились за ним только две слабости: во-первых, он стыдился своей доброты и старался маскировать ее суровым взглядом и напускною грубостью, и, во-вторых, он любил, чтобы фельдшера и солдаты называли его вашим превосходительством, хотя был только 
статским советником.

– Ответь мне, Александр Давидыч, на один вопрос, – начал Ла
евский, когда оба они, он и Самойленко, вошли в воду по самые 
плечи. – Положим, ты полюбил женщину и сошелся с ней; прожил 
ты с нею, положим, больше двух лет и потом, как это случается, 
разлюбил и стал чувствовать, что она для тебя чужая. Как бы ты 
поступил в таком случае?

– Очень просто. Иди, матушка, на все четыре стороны – и раз
говор весь.

– Легко сказать! Но если ей деваться некуда? Женщина она 

одинокая, безродная, денег ни гроша, работать не умеет...

– Что ж? Единовременно пятьсот в зубы или двадцать пять по
месячно – и никаких. Очень просто.

– Допустим, что у тебя есть и пятьсот и двадцать пять помесяч
но, но женщина, о которой я говорю, интеллигентна и горда. Неужели ты решился бы предложить ей деньги? И в какой форме?

Самойленко хотел что-то ответить, но в это время большая вол
на накрыла их обоих, потом ударилась о берег и с шумом покатилась назад по мелким камням. Приятели вышли на берег и стали 
одеваться.

– Конечно, мудрено жить с женщиной, если не любишь, – ска
зал Самойленко, вытрясая из сапога песок. – Но надо, Ваня, рассуждать по человечности. Доведись до меня, то я бы и виду ей не 
показал, что разлюбил, а жил бы с ней до самой смерти.

Ему вдруг стало стыдно своих слов; он спохватился и сказал:
– А по мне, хоть бы и вовсе баб не было. Ну их к лешему!
Приятели оделись и пошли в павильон. Тут Самойленко был 

своим человеком, и для него имелась даже особая посуда. Каждое 
утро ему подавали на подносе чашку кофе, высокий граненый стакан с водою и со льдом и рюмку коньяку; он сначала выпивал 
коньяк, потом горячий кофе, потом воду со льдом, и это, должно 
быть, было очень вкусно, потому что после питья глаза у него становились маслеными, он обеими руками разглаживал бакены и 
говорил, глядя на море:

– Удивительно великолепный вид!
После долгой ночи, потраченной на невеселые, бесполезные 

мысли, которые мешали спать и, казалось, усиливали духоту и 
мрак ночи, Лаевский чувствовал себя разбитым и вялым. От купанья и кофе ему не стало лучше.

– Будем, Александр Давидыч, продолжать наш разговор, – ска
зал он. – Я не буду скрывать и скажу тебе откровенно, как другу: 
дела мои с Надеждой Федоровной плохи... очень плохи! Извини, 
что я посвящаю тебя в свои тайны, но мне необходимо высказаться.

Самойленко, предчувствовавший, о чем будет речь, потупил 

глаза и застучал пальцами по столу.

– Я прожил с нею два года и разлюбил... – продолжал Лаев
ский, – то есть, вернее, я понял, что никакой любви не было... Эти 
два года были – обман.

У Лаевского была привычка во время разговора внимательно 

осматривать свои розовые ладони, грызть ногти или мять пальцами манжеты. И теперь он делал то же самое.

– Я отлично знаю, ты не можешь мне помочь, – сказал он, – но 

говорю тебе, потому что для нашего брата неудачника и лишнего 
человека все спасение в разговорах. Я должен обобщать каждый 
свой поступок, я должен находить объяснение и оправдание своей 

нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в 
том, например, что мы, дворяне, вырождаемся, и прочее... В прошлую ночь, например, я утешал себя тем, что все время думал: ах, 
как прав Толстой, безжалостно прав! И мне было легче от этого. В 
самом деле, брат, великий писатель! Что ни говори.

Самойленко, никогда не читавший Толстого и каждый день со
биравшийся прочесть его, сконфузился и сказал:

– Да, все писатели пишут из воображения, а он прямо с нату
ры...

– Боже мой, – вздохнул Лаевский, – до какой степени мы иска
лечены цивилизацией! Полюбил я замужнюю женщину; она меня 
тоже... Вначале у нас были и поцелуи, и тихие вечера, и клятвы, и 
Спенсер, и идеалы, и общие интересы... Какая ложь! Мы бежали, в 
сущности, от мужа, но лгали себе, что бежим от пустоты нашей 
интеллигентной жизни. Будущее наше рисовалось нам так: вначале 
на Кавказе, пока мы ознакомимся с местом и людьми, я надену 
вицмундир и буду служить, потом же на просторе возьмем себе 
клок земли, будем трудиться в поте лица, заведем виноградник, 
поле и прочее. Если бы вместо меня был ты или этот твой зоолог 
фон Корен, то вы, быть может, прожили бы с Надеждой Федоровной тридцать лет и оставили бы своим наследникам богатый виноградник и тысячу десятин кукурузы, я же почувствовал себя банкротом с первого дня. В городе невыносимая жара, скука, безлюдье, а выйдешь в поле, там под каждым кустом и камнем чудятся 
фаланги, скорпионы и змеи, а за полем горы и пустыня. Чуждые 
люди, чуждая природа, жалкая культура – все это, брат, не так легко, как гулять по Невскому в шубе, под ручку с Надеждой Федоровной и мечтать о теплых краях. Тут нужна борьба не на жизнь, а 
на смерть, а какой я боец? Жалкий неврастеник, белоручка... С 
первого же дня я понял, что мысли мои о трудовой жизни и винограднике – ни к черту. Что же касается любви, то я должен тебе 
сказать, что жить с женщиной, которая читала Спенсера и пошла 
для тебя на край света, так же не интересно, как с любой Анфисой 
или Акулиной. Так же пахнет утюгом, пудрой и лекарствами, те же 
папильотки каждое утро и тот же самообман...

– Без утюга нельзя в хозяйстве, – сказал Самойленко, краснея от 

того, что Лаевский говорит с ним так откровенно о знакомой даме. – Ты, Ваня, сегодня не в духе, я замечаю. Надежда Федоровна 
женщина прекрасная, образованная, ты – величайшего ума человек... Конечно, вы не венчаны, – продолжал Самойленко, оглядываясь на соседние столы, – но ведь это не ваша вина, и к тому же... 
надо быть без предрассудков и стоять на уровне современных 

идей. Я сам стою за гражданский брак, да... Но, по-моему, если раз 
сошлись, то надо жить до самой смерти.

– Без любви?
– Я тебе сейчас объясню, – сказал Самойленко. – Лет восемь на
зад у нас тут был агентом старичок, величайшего ума человек. Так 
вот он говаривал: в семейной жизни главное – терпение. Слышишь, Ваня? Не любовь, а терпение. Любовь продолжаться долго 
не может. Года два ты прожил в любви, а теперь, очевидно, твоя 
семейная жизнь вступила в тот период, когда ты, чтобы сохранить 
равновесие, так сказать, должен пустить в ход все свое терпение...

– Ты веришь своему старичку агенту, для меня же его совет –

бессмыслица. Твой старичок мог лицемерить, он мог упражняться 
в терпении и при этом смотреть на нелюбимого человека, как на 
предмет, необходимый для его упражнений, но я еще не пал так 
низко; если мне захочется упражняться в терпении, то я куплю себе гимнастические гири или норовистую лошадь, но человека оставлю в покое.

Самойленко потребовал белого вина со льдом. Когда выпили по 

стакану, Лаевский вдруг спросил:

– Скажи, пожалуйста, что значит размягчение мозга?
– Это, как бы тебе объяснить... такая болезнь, когда мозги ста
новятся мягче... как бы разжижаются.

– Излечимо?
– Да, если болезнь не запущена. Холодные души, мушка... Ну, 

внутрь чего-нибудь.

– Так... Так вот видишь ли, какое мое положение. Жить с нею я 

не могу: это выше сил моих. Пока я с тобой, я вот и философствую 
и улыбаюсь, но дома я совершенно падаю духом. Мне до такой 
степени жутко, что если бы мне сказали, положим, что я обязан 
прожить с нею еще хоть один месяц, то я, кажется, пустил бы себе 
пулю в лоб. И в то же время разойтись с ней нельзя. Она одинока, 
работать не умеет, денег нет ни у меня, ни у нее... Куда она денется? К кому пойдет? Ничего не придумаешь... Ну вот, скажи: что 
делать?

– М-да... – промычал Самойленко, не зная, что ответить. – Она 

тебя любит?

– Да, любит настолько, насколько ей в ее годы и при ее темпе
раменте нужен мужчина. Со мной ей было бы так же трудно расстаться, как с пудрой или папильотками. Я для нее необходимая 
составная часть ее будуара.

Самойленко сконфузился.
– Ты сегодня, Ваня, не в духе, – сказал он. – Не спал, должно 

быть.

– Да, плохо спал... Вообще, брат, скверно себя чувствую. В го
лове пусто, замирания сердца, слабость какая-то... Бежать надо!

– Куда?
– Туда, на север. К соснам, к грибам, к людям, к идеям... Я бы 

отдал полжизни, чтобы теперь где-нибудь в Московской губернии 
или в Тульской выкупаться в речке, озябнуть, знаешь, потом бродить часа три хоть с самым плохоньким студентом и болтать, болтать... А сеном-то как пахнет! Помнишь? А по вечерам, когда гуляешь в саду, из дому доносятся звуки рояля, слышно, как идет поезд...

Лаевский засмеялся от удовольствия, на глазах у него выступи
ли слезы, и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся к 
соседнему столу за спичками.

– А я уже восемнадцать лет не был в России, – сказал Самой
ленко. – Забыл уж, как там. По-моему, великолепнее Кавказа и 
края нет.

– У Верещагина есть картина: на дне глубочайшего колодца 

томятся приговоренные к смерти. Таким вот точно колодцем представляется мне твой великолепный Кавказ. Если бы мне предложили что-нибудь из двух: быть трубочистом в Петербурге или 
быть здешним князем, то я взял бы место трубочиста.

Лаевский задумался. Глядя на его согнутое тело, на глаза, уст
ремленные в одну точку, на бледное, вспотевшее лицо и впалые 
виски, на изгрызенные ногти и на туфлю, которая свесилась у пятки и обнаружила дурно заштопанный чулок, Самойленко проникся 
жалостью и, вероятно, потому, что Лаевский напомнил ему беспомощного ребенка, спросил:

– Твоя мать жива?
– Да, но мы с ней разошлись. Она не могла мне простить этой 

связи.

Самойленко любил своего приятеля. Он видел в Лаевском доб
рого малого, студента, человека-рубаху, с которым можно было и 
выпить, и посмеяться, и потолковать по душе. То, что он понимал 
в нем, ему крайне не нравилось. Лаевский пил много и не вовремя, 
играл в карты, презирал свою службу, жил не по средствам, часто 
употреблял в разговоре непристойные выражения, ходил по улице 
в туфлях и при посторонних ссорился с Надеждой Федоровной – и 
это не нравилось Самойленку. А то, что Лаевский был когда-то на 
филологическом факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто так умно, что только немногие его понимали, 
жил с интеллигентной женщиной – всего этого не понимал Самойленко, и это ему нравилось, и он считал Лаевского выше себя и 
уважал его.

– Еще одна подробность, – сказал Лаевский, встряхивая голо
вой. – Только это между нами. Я пока скрываю от Надежды Федоровны, не проболтайся при ней... Третьего дня я получил письмо, 
что ее муж умер от размягчения мозга.

– Царство небесное... – вздохнул Самойленко. – Почему же ты 

от нее скрываешь?

– Показать ей это письмо значило бы: пожалуйте в церковь вен
чаться. А надо сначала выяснить наши отношения. Когда она убедится, что продолжать жить вместе мы не можем, я покажу ей 
письмо. Тогда это будет безопасно.

– Знаешь что, Ваня? – сказал Самойленко, и лицо его вдруг 

приняло грустное и умоляющее выражение, как будто он собирался просить о чем-то очень сладком и боялся, что ему откажут. –
Женись, голубчик!

– Зачем?
– Исполни свой долг перед этой прекрасной женщиной! Муж у 

нее умер, и таким образом само провидение указывает тебе, что 
делать!

– Но пойми, чудак, что это невозможно. Жениться без любви 

так же подло и недостойно человека, как служить обедню не веруя.

– Но ты обязан!
– Почему же я обязан? – спросил с раздражением Лаевский.
– Потому что ты увез ее от мужа и взял на свою ответствен
ность.

– Но тебе говорят русским языком: я не люблю!
– Ну, любви нет, так почитай, ублажай...
– Почитай, ублажай... – передразнил Лаевский. – Точно она 

игуменья... Плохой ты психолог и физиолог, если думаешь, что, 
живя с женщиной, можно выехать на одном только почтении да 
уважении. Женщине прежде всего нужна спальня.

– Ваня, Ваня... – сконфузился Самойленко.
– Ты – старый ребенок, теоретик, а я – молодой старик и прак
тик, и мы никогда не поймем друг друга. Прекратим лучше этот 
разговор. Мустафа! – крикнул Лаевский человеку. – Сколько с нас 
следует?

– Нет, нет... – испугался доктор, хватая Лаевского за руку. – Это 

я заплачу. Я требовал. Запиши за мной! – крикнул он Мустафе.

Приятели встали и молча пошли по набережной. У входа на 

бульвар они остановились и на прощанье пожали друг другу руки.

– Избалованы вы очень, господа! – вздохнул Самойленко. – По
слала тебе судьба женщину, молодую, красивую, образованную, –
и ты отказываешься, а мне бы дал бог хоть кривобокую старушку, 

только ласковую и добрую, и как бы я был доволен! Жил бы я с 
ней на своем винограднике и...

Самойленко спохватился и сказал:
– И пускай бы она там, старая ведьма, самовар ставила.
Простившись с Лаевским, он пошел по бульвару. Когда он, 

грузный, величественный, со строгим выражением на лице, в своем белоснежном кителе и превосходно вычищенных сапогах, выпятив вперед грудь, на которой красовался Владимир с бантом, 
шел по бульвару, то в это время он очень нравился себе самому, и 
ему казалось, что весь мир смотрит на него с удовольствием. Не 
поворачивая головы, он посматривал по сторонам и находил, что 
бульвар вполне благоустроен, что молодые кипарисы, эвкалипты и 
некрасивые, худосочные пальмы очень красивы и будут со временем давать широкую тень, что черкесы – честный и гостеприимный народ. «Странно, что Кавказ Лаевскому не нравится, – думал 
он, – очень странно». Встретились пять солдат с ружьями и отдали 
ему честь. По правую сторону бульвара по тротуару прошла жена 
одного чиновника с сыном-гимназистом.

– Марья Константиновна, доброе утро! – крикнул ей Самойлен
ко, приятно улыбаясь. – Купаться ходили? Ха-ха-ха... Почтение 
Никодиму Александрычу!

И он пошел дальше, продолжая приятно улыбаться, но, увидев 

идущего навстречу военного фельдшера, вдруг нахмурился, остановил его и спросил:

– Есть кто-нибудь в лазарете?
– Никого, ваше превосходительство.
– А?
– Никого, ваше превосходительство.
– Хорошо, ступай...
Величественно покачиваясь, он направился к лимонадной буд
ке, где за прилавком сидела старая, полногрудая еврейка, выдававшая себя за грузинку, и сказал ей так громко, как будто командовал полком:

– Будьте так любезны, дайте мне содовой воды!

II

Нелюбовь Лаевского к Надежде Федоровне выражалась глав
ным образом в том, что все, что она говорила и делала, казалось 
ему ложью или похожим на ложь, и все, что он читал против женщин и любви, казалось ему, как нельзя лучше подходило к нему, к 
Надежде Федоровне и ее мужу. Когда он вернулся домой, она, уже 
одетая и причесанная, сидела у окна и с озабоченным лицом пила 

кофе и перелистывала книжку толстого журнала, и он подумал, 
что питье кофе – не такое уж замечательное событие, чтобы из-за 
него стоило делать озабоченное лицо, и что напрасно она потратила время на модную прическу, так как нравиться тут некому и не 
для чего. И в книжке журнала он увидел ложь. Он подумал, что 
одевается она и причесывается, чтобы казаться красивой, и читает 
для того, чтобы казаться умной.

– Ничего, если я сегодня пойду купаться? – спросила она.
– Что ж? Пойдешь или не пойдешь, от этого землетрясения не 

будет, полагаю...

– Нет, я потому спрашиваю, что как бы доктор не рассердился.
– Ну и спроси у доктора. Я не доктор.
На этот раз Лаевскому больше всего не понравилась у Надежды 

Федоровны ее белая, открытая шея и завитушки волос на затылке, 
и он вспомнил, что Анне Карениной, когда она разлюбила мужа, 
не нравились прежде всего его уши, и подумал: «Как это верно! 
как верно!» Чувствуя слабость и пустоту в голове, он пошел к себе 
в кабинет, лег на диван и накрыл лицо платком, чтобы не надоедали мухи. Вялые, тягучие мысли все об одном и том же потянулись 
в его мозгу, как длинный обоз в осенний ненастный вечер, и он 
впал в сонливое, угнетенное состояние. Ему казалось, что он виноват перед Надеждой Федоровной и перед ее мужем и что муж умер 
по его вине. Ему казалось, что он виноват перед своею жизнью, 
которую испортил, перед миром высоких идей, знаний и труда, и 
этот чудесный мир представлялся ему возможным и существующим не здесь, на берегу, где бродят голодные турки и ленивые абхазцы, а там, на севере, где опера, театры, газеты и все виды умственного труда. Честным, умным, возвышенным и чистым можно 
быть только там, а не здесь. Он обвинял себя в том, что у него нет 
идеалов и руководящей идеи в жизни, хотя смутно понимал теперь, что это значит. Два года тому назад, когда он полюбил Надежду Федоровну, ему казалось, что стоит ему только сойтись с 
Надеждой Федоровной и уехать с нею на Кавказ, как он будет спасен от пошлости и пустоты жизни; так и теперь он был уверен, что 
стоит ему только бросить Надежду Федоровну и уехать в Петербург, как он получит все, что ему нужно.

– Бежать! – пробормотал он, садясь и грызя ногти. – Бежать!
Воображение его рисовало, как он садится на пароход и потом 

завтракает, пьет холодное пиво, разговаривает на палубе с дамами, 
потом в Севастополе садится в поезд и едет. Здравствуй, свобода! 
Станции мелькают одна за другой, воздух становится все холоднее 
и жестче, вот березы и ели, вот Курск, Москва... В буфетах щи, 
баранина с кашей, осетрина, пиво, одним словом, не азиатчина, а