Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Темняк

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 628155.01.99
Лесков, Н.С. Темняк [Электронный ресурс] / Н.С. Лесков. - Москва : Инфра-М, 2015. - 22 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/527787 (дата обращения: 26.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

Н.С. Лесков 
 

ТЕМНЯК

Н.С. Лесков 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ТЕМНЯК 

 
 
 
 

ПОВЕСТИ, РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ 
 

 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2015 

 1

УДК 822 
 
ББК 84(2 Рос=Рус) 
Л50 

    
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
  
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Лесков Н.С. 
Темняк. — М.: ИНФРА-М, 2015. — 22 с. — (Библиотека русской классики) 
 
ISBN 978-5-16-104644-9 
 

ББК 84(2 Рос=Рус)

© Оформление. ИНФРА-М, 2015 
ISBN 978-5-16-104644-9 

Подписано в печать 08.09.2015. Формат 60x90/16.  
Гарнитура Times New Roman.  Бумага офсетная. 
Тираж 500 экз. Заказ № 
Цена свободная. 
 
ООО «Научно-издательский центр ИНФРА-М» 
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1 
Тел.: (495) 280-15-96, 280-33-86. Факс: (495) 280-36-29 
E-mail: books@infra-m.ru                 http://www.infra-m.ru 
 

 
2 

ТЕМНЯК 

  
  
Ясным теплым вечером, в виду заходящего за Волгою солнца, 
мы сидели за чайным столом в скромной деревянной беседке архиерейского сада. Разговор шел о русском христианском миссионерстве: собеседники сравнивали относительно малые успехи 
наших миссионеров с большим числом приобретений римской 
церкви и соболезновали об очевидных преимуществах, какие 
имеют последние. Старый архиепископ Н., тогда уже больной и 
немощный, сидел в своем глубоком кожаном кресле с откидным 
пюпитром и, слушая нас, сам не принимал никакого участия в 
нашем разговоре. Но вдруг, когда мы, осудив своих миссионеров, 
почитали вопрос уже совершенно исчерпанным, он улыбнулся и 
молвил: 
— Я все слушал вас, господа, и молчал и не скрою от вас, что 
это молчание было мне очень приятно: оно мысленно перенесло 
меня в довольно отдаленную эпоху моей жизни, когда я смотрел 
на миссионерское дело так, как вы теперь смотрите, и сердился, и 
негодовал, и укорял людей, но потом... изменил свой взгляд по 
весьма памятному мне случаю, о котором я до сих пор никому не 
рассказывал, а вот теперь, если хотите, расскажу, — случай небезынтересный и поучительный. 
Мы, разумеется, поклонились и просили рассказать, и старый 
владыко начал: 
— Дело это относится ко времени моего служения в отдаленном сибирском краю, куда я приехал прямо после моей хиротонии. Там я имел под своим начальством и епархиальное духовенство и миссионеров, обязанных проповедовать слово божие северным кочевым народцам. Осмотревшись у себя на епархии, я 
был всем недоволен, а особенно моими миссионерами: успехи их 
были те самые скудные, которые вы так строго осуждаете. И то 
большая часть людей, которых они нынче обращали в христианство, завтра снова возвращалась в язычество. Да и вся паства-то у 
меня оказывалась полуязыческая: за пределами городов и поселков, где жили ссыльные, почти повсеместно держалось оскорбительное двоеверие: крещеные молились и Христу и своим идолам, а верили в этих последних положительно больше, чем в 
Христа. Все это скоро стало мне очень хорошо известно и немало 

 3

меня сердило и озабочивало: я тогда был еще довольно молод и 
ревнив, может быть, не по разуму: горячился и сердился на своих 
миссионеров и неспособен был терпеливо слушать их необстоятельные объяснения, часто державшиеся всё того, что ничего-де 
им не растолкуешь, станешь им говорить: «Будьте хитры, как 
змии, незлобивы, яко голуби», а они ничего не понимают, потому 
что ни змеи, ни голубя не видали и представить их себе не могут, 
да и слов тех на их языке нет. Я им внушал, что дело проповеди 
не в этих тонкостях, и вообще пробирал их, и налег я на них 
очень сильно, что они меня невзлюбили, но стали стараться, а дело между тем всё не клеится: как я его застал при моем приезде, 
таково оно было и через год. Да еще то прибавилось, что кого 
мне один миссионер покажет окрещенным, тех, смотрю, через 
некоторое время другой опять язычниками числит и себе приписывает их обращение: так что я уже не только на деле, а и на бумаге-то толку не доберусь. Все это меня стало выводить 
из терпения, и я вздумал во что бы то ни стало удостовериться, 
что за причина, что слово божие не вселяется в эти простые души, которые мне были уже известны своею удивительною незлобивостью, с которою они переносили, а может быть и до сих пор 
переносят, самое дурное обращение. Все это я знал от крещеного 
самоеда, у которого их языку учился. На дворе стояла жестокая 
зима; дела у меня по моей тщедушной епархии было немного; 
всех ставленников я перестриг; всех пьяных и сварливых дьячков 
как умел разобрал, ученый труд никакой как-то в голову не шел; 
а без дела я не любил оставаться, да и просто вам сказать: не сиделось мне что-то в моем маленьком монастырьке, в тесной и 
душной келье. Вот и пришла мне тут в один зимний вечер отважная мысль. 
«А что, — вздумал я себе, — вместо того, чтобы мне здесь 
слоняться из угла в угол под этими низкими сводами, навещу-ка я 
сам мать-пустыню, пробегу-ка я сам по дальним окраинам моей 
паствы да взгляну, что там за непостоянные люди живут и как за 
них надо умнее взяться». 
Характер у меня тогда был живой, а на подъем я всегда был 
лёгок: что сказано, то и сделано. Позвал я к себе тут же ночью 
одного молодого иеромонаха Петра, который все у меня в миссионеры просился, но я его не пускал, потому что всё мне на него 
наговаривали опытные старики, что он будто «суетен» — отличиться хочет. Ну, а тут я раздумал, что не напрасен ли этот наго
 
4 

вор, да мне к тому же ретивый товарищ был и нужен. Вот я призвал этого отца Петра, и говорю ему: 
— Ну, отец Петр, ты все охотился в край идти поапостольствовать, я вздумал тебя пустить. Поди-ка скоро потеплее изготовься, мы с тобою утром далеко вместе поедем. 
Я себе так решил, что разделим мы с этим отцом Петром труд 
пополам: я буду учить, а он крестить, и посмотрим, что выйдет. И 
в ту же самую ночь перед утром оделись мы поплотнее потуземному, захватили с собою кое-каких съестных припасов: сухарей, рыбы, да гороху, да ромку фляжку про жестокую стыдь — 
и поехали. 
Выехали мы из города в больших санях и никому не сказавшись, куда мы едем, да и сопутник-то мой настояще ничего не 
знал про мою затею. Мне это так нравилось скрывать от него 
свой план как можно секретнее. Проехали мы сутки на конях, и 
весь конный путь кончился: побежали мы по насту на оленях. Езда эта для меня была новость, чрезвычайно меня занимала: я еще 
в детстве помню, как у нас в доме у отца картинка висела, где лапландец на оленях скакал, и мне всегда представлялось огромное 
удовольствие этой быстрой скачки. Но на деле оно выходило, однако, не так приятно: передо мною действительно были олени, 
но совсем не те, быстрые и красивые олени моего детства, а неловкие, с разлатыми лапами, бежали они тяжело и нетвердо, понурив голову и с задышкою, ноздри у них замерзают, и они дышат ртом, и так и бегут все рот открывши, и от этого их тяжелого 
дыхания в мерзлом воздухе пар собирался и так за нами и полз 
облаком. Совсем даже смотреть на них жалко, и вообще все не 
так, как было у нас дома на картинке. Ну, вот пробежали мы на 
олешках, и на них нельзя стало дольше ехать: запрягли собачонок, — собачонки этакие серые, лохматые, много на волков схожи. Салазки длинные, а помещение на них короткое: сам сядешь, 
да поводырь впереди прилепится, а более и места нет. Пришлось 
нам с отцом Петром разделиться и ехать порознь на двух санях: в 
одни сани запрягли одиннадцать собак и в другие одиннадцать. 
Расселись мы так: на одних я да самоед, да со мною узелочек с 
крестом, с книгами да с облачением, а на других отец Петр с подводчиком и с ними наш кошель с съестной провизией. Ничего, 
сначала гоже показалось: приладились, малицами подоткнулись и 
едем; а я все то по сторонам гляжу, то возницу своего рассматриваю: сидит как столбик, и на чем он сидит, не поймешь: весь как 

 5

кукла скутан, лицо как грязный обмылок серый, глаз нет, — 
только щелки какие-то, нос сучком, рот — ящичком: выражения 
никакого, словно никогда он не знал никаких страстей и ни горя, 
ни радостей. Пробежали первый день бодро и другой ничего, 
только мой отец Петр стал покряхтывать: я, чтобы его подбодрить, посмеиваюсь, а он жалуется, что от долгого сиденья будто 
поясницу очень разломило. Ну, сиденье, разумеется, не то, что 
дома в вольтеровом кресле с газетою: торчишь столбушком и туда-сюда покачивает, того гляди, как бы не вывалиться; однако я 
все продолжал свою усталость скрывать и над товарищем подтрунивать: 
— Эх, ничего, — говорю, — отец Петр: потрудись, друже: 
слово-то божие проповедовать, ведь это не то, что в теплой трапезе за горшком со снеткою сидеть: помужествуй! 
Но он, вижу, унывает и говорит, что: 
— Я ведь, — говорит, — не каменный. 
— Не каменный, — отвечаю, — да Петр, будь же камнем и 
жди, что на тебе оснует господь. 
Но он, вижу, от моих слов не ободряется и на следующем привале еще больше раскряхтелся. А я опять шучу и говорю: 
— Ах ты, отец Петр, отец Петр; имя у тебя славное, а тем 
только ты и выходишь Петр, что ты мне соблазн. 
Говорю это ему с веселою шуткою и сам все бодрюсь, а того и 
не думаю: какое не ему, а мне готовится нравоучение в сем соблазне. 
На третий день, однако, и я сильно ослабел, все стало меня в 
этот день с самого утра ко сну клонить: качаюсь, качаюсь — и 
задремлю, и опять проснусь и опять покачаюсь, — лицо с бородою в оленью малицу поплотнее задвину и опять сплю. И вдруг 
просыпаюсь и вижу, что я, должно быть, долгонько проспал, потому что вокруг совсем серо. Пустил я руку за пазуху, пожал репетир, — ударило всего два часа. Два часа, а совсем темно! Что 
такое, думаю, за лихо, а раскрыл пошире глаза, то и вижу, что на 
степи метет. 
— Ведь это метель метет?— спрашиваю у своего самоеда. 
— Метет, бачка, — отвечает, а сам все вперед смотрит и орстелем помахивает. 
— Ты смотри же, — говорю, — ладно ли мы едем. 
— А как же, — говорит, — я смотрю, — и опять тычет в снег 
орстель. 

 
6 

— А задние-то за нами ли? 
— За нами, бачка, за нами. 
— Близко? 
— Близко, бачка: вот они. 
Так твердо говорит, что я сам и не обернулся, чтобы удостовериться, а еду себе да рассуждаю: «Что же, на то, мол, она Сибирь, 
чтобы метель повидать, а от дождя же не в воду бежать, да и некуда. А потому же, видно, и опасности никакой нет», потому что 
дикарь-то мой уж очень спокойно мне отвечал на мои вопросы — 
так спокойно, что вот теперь этому делу минул уже не один десяток лет, а я точно сейчас слышу его голос, веселый, полный и 
уповательный. Они ведь обыкновенно скверно говорят — невнятно: половину слова во рту произносят, а половину и до рта не 
допускают, а где-то в глотке сказывает, — надо больше тон, чем 
звук понимать, а тон был самый успокоительный. 
— Ладно, — говорит, — бачка, ничего, хорошо едем. 
Превосходно это его спокойствие на меня действовало, и я успокоился и, чего бы вы, вероятно, никак не ожидали, начал опять 
спать, и уже на сей раз как заснул, то и не знаю сколько я проспал; но только пробуждение мое было самое невеселое: чувствую я, что совсем я валюсь и снег самый дробный да как ледышки острый — так мне всюду и жигает. Хочу глаза открыть, но веки смерзлись и не открываются; а между тем меня кто-то сильно, 
как медведь, за плечи трясет, так что мне и взаправду показалось, 
уж не у зверя ли я в лапах? Но через минуту вдруг мелькнула мне 
другая мысль: думаю, чего доброго это меня мой самоед завез в 
какую-нибудь трущобу и убить хочет. И в этом помыслил: дай же 
я притворюсь, будто сплю, авось отец Петр подъедет и мне помощь подаст. Но только отца Петра нет. Думаю, верно и его другой дикарь прикончил, а мой самоед все меня сильнее толкает и 
кричит: 
— Прочкнись, бачка, прочкнись, а то совсем застынешь. 
А это, вижу, дело на иную стать: надо ему отвечать. 
— Что такое, — говорю, — в чем дело? 
— Дело такое, — отвечает, — смять большая пошла — путь 
потеряли. 
— Ах ты, мол, пустоша этакой, как ты путь потерял? 
— А так, бачка, видишь, — говорит, — вихря кругом вертит, 
собачка следа не чует. 

 7

Помочил я теплой слюной веки — смотрю, а темень, как в 
пекле, страшная, и метель метет несусветная. Самоед мой со своим орстелем стоит возле меня, а собачонки все кучкой под салазки сбились и всё теснее жмутся, как меня не выбросят. 
«Лихая беда!» — думаю, и все опять мне в голову лезет пустая 
мысль, что это он меня нарочно завез не знать куда и убить хочет. 
«Знает он, — думаю себе, — что я архиерей, и, верно, пришла 
ему злая мысль: стукнет меня орстелем по маковке да скинет с 
саней, а самого поминай как звали». Так этого и жду, и таю в себе 
эту мысль, а сам спрашиваю: 
— Где же, — говорю, — мы теперь? 
— А я, — отвечает, — этого, бачка, и сам не знаю. 
— Как же, — говорю, — ты не знаешь? — ведь ты поводырь. 
— А что, — говорит, — поводырь, а видишь, вокруг все вертит, — собачка за ветром следок сгубила. 
«Ах ты, горе мое», — думаю. — Где же наши задние сани? 
— Нет их, бачка: в ветру пропали. 
— Как пропали? 
— Разбило, — говорит, — нас, — пропали. 
— Пропали? Ну так, брат, когда они пропали, так и мы же с 
тобою пропадем. 
— Зачем, — отвечает, — бачка, пропадем: это как захочет. 
— Кто как захочет? 
— А тот, кто больше-то нас: мы ведь в его воле. 
— Да; вот, мол, ты как рассуждаешь, — а самому, знаете, 
стыдно стало: я архиерей, еду им веру проповедовать, и сам сразу 
сробел и отчаялся, а он меня уповать учит. «Стыдно, — думаю, 
— тебе, владыко, и счастье твое, что тебе краснеть только не перед кем». 
— Кричи, — говорю, — их; может быть услышат. 
— Где, бачка, кричать, видишь, какой буран, — ничего слыхать будет. 
И, точно, вой бури ужаснейший. Я повернулся сам на санях, 
хотел крикнуть, но только рот раскрыл, как меня и задушило, — 
ветром как во все нутро заткнуло. Зато в глазах словно какой-то 
внутренний свет блеснул, и показалось мне, что вблизи нас чтото темное, как стена высится. 
— Что это, — спрашиваю, — впереди чернеется? 
— А это, — говорит, — бачка, лес, я нарочно тебя к лесу завез: вылезай скорей. 

 
8 

«Ну, — думаю, — так и есть, что он хочет мне карачун задать». 
— Чего, — говорю, — вылезать? 
— А в снежок ляжем да обоймемся: тепло будет. 
Что делать? — надо его слушаться. 
Выполз я из-под застега, а он оборотил санки, поставил ребром куда мало шло к затиши и говорит: 
— Вались, бачка, в снег, я тебя греть стану. 
Не охота мне была в снег нырять, а однако согнул колени и 
прилег, а самоед на меня оленьи кожи накинул, что на дне в санях лежали, и сам сюда же под них подобрался и говорит: 
— Вертись, бачка, ко мне рылом, — обнимемся. 
Вы этого «рыла», обращенного к моей чести, не принимайте за 
грубость: у них многих слов нет. «Лицо» — это для них слишком 
большая тонкость, а морда да рыло употребляется для всех без 
различия сотворенных и в шестой день и в пятый. 
Нечего было делать: обернулся. Запах от него несносный: и 
потная грязь, и рыбий вонючий жир, и все, кажется, мерзости 
вместе обоняешь, тут еще он чего-то сопит и все в лицо мне дует. 
— Не сопи, — говорю, — зачем ты мне в лицо сопишь? 
— А я это нарочно, — отвечает, — морду тебе, бачка, отдуваю. Согреешься, спать будешь. 
«Ну, куда тут, — думаю, — спать: и студено и волжко под 
шкурою, и от него тот дух тяжелый промялый и рыбой и кислятиной». 
Лежу, задыхаюсь, а он захрапел. Досадно мне, мочи нет, стало, 
что он спит, а от спертого дыханья сделалось во всем такое раздражение, что и сказать вам не могу. В нетерпении толкнул я самоеда и говорю ему нетерпеливо: «Не спи!» 
— А зачем, — говорит, — бачка, не спать: теперь тепленько; 
бачка, спи, а то ша<й>таны всю <ночь> разберут. 
«Ну да, — думаю, — вот тебе и довод: непременно бы надо 
спать, чтобы шайтанам ночь не дать, да не спится». Попробую, 
думаю, с ним поговорить, спрашиваю его: 
— Скажи ты мне: ты крещеный или нет? 
— Я-то, — отвечает, — нет, бачка, я счастливый; я некрещеный, — за меня старший брат крестился. 
— Как за тебя крестился? 
— Так, бачка: крестился. 
— Да разве это можно? 

 9