Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Печенег

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627510.01.99
Чехов, А.П. Печенег [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 11 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517505 (дата обращения: 11.05.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

ПЕЧЕНЕГ 

 
 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ПЕЧЕНЕГ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

ПЕЧЕНЕГ 

Жмухин, Иван Абрамыч, отставной казачий офицер, служивший когда–то на Кавказе, а теперь проживающий у себя на хуторе, бывший когда–то молодым, здоровым, сильным, а теперь старый, сухой и сутулый, с мохнатыми бровями и с седыми, зеленоватыми усами, – как–то в жаркий летний день возвращался из города к себе на хутор. В городе он говел и писал у нотариуса завещание (недели две назад с ним приключился легкий удар), и 
теперь в вагоне все время, пока он ехал, его по покидали грустные, серьезные мысли о близкой смерти, о суете сует, о бренности всего земного. На станции Провалье, – а такая есть на Донецкой дороге, – в его вагон вошел белокурый господин, средних 
лет, пухлый, с поношенным портфелем, и сел против. Разговорились. 
– Да–с, – говорил Иван Абрамыч, задумчиво глядя в окно. – 
Жениться никогда не поздно. Я сам женился, когда мне было сорок восемь лет, говорили – поздно, а вышло не поздно и не рано, 
а так, лучше бы вовсе не жениться. Жена скоро прискучает всякому, да не всякий правду скажет, потому что, знаете ли, несчастной семейной жизни стыдятся и скрывают ее. Иной около жены 
– «Маня, Маня», а если бы его воля, то он бы эту Маню в мешок 
да в воду. С женой скука, одна глупость. Да и с детьми не лучше, 
смею вас уверить. У меня их двое, подлецов. Учить их тут в степи негде, отдать в Новочеркасск в ученье – денег нет, и живут 
они тут, как волчата. Того и гляди, зарежут кого на дороге. 
Белокурый господин слушал внимательно, отвечал на вопросы 
негромко и кратко и, по–видимому, был тихого, скромного нрава. 
Он назвался частным поверенным и сказал, что едет в деревню 
Дюевку по делу. 
– Да ведь это в девяти верстах от меня, господи ты боже мой! 
– сказал Жмухин таким тоном, как будто с ним спорили. – Но позвольте, на станции вы теперь не найдете лошадей. По–моему, 
для вас самое лучшее, знаете ли, сейчас поехать ко мне, у меня 
переночуете, знаете ли, а утром и поедете на моих лошадях, с богом. 
Частный поверенный подумал и согласился. 
Когда приехали на станцию, солнце уже стояло низко над степью. Всю дорогу от станции до хутора молчали: говорить мешала 
тряская езда. Тарантас прыгал, визжал и, казалось, рыдал, точно 

3 

его прыжки причиняли ему сильную боль, и частный поверенный, которому было очень неудобно сидеть, с тоской посматривал вперед: не видать ли хутора. Проехали верст восемь, и вдали 
показался невысокий дом и двор, обнесенный забором из темного 
плитняка; крыша на доме зеленая, штукатурка облупилась, а окна 
маленькие, узенькие, точно прищуренные глаза. Хутор стоял на 
припеке, и нигде кругом не было видно ни воды, ни деревьев. Назывался он у соседей–помещиков и у мужиков «Печенегов хутор». Много лет назад какой–то проезжий землемер, ночевавший 
на хуторе, проговорил всю ночь с Иваном Абрамычем,остался 
недоволен и утром, уезжая, сказал ему сурово: «Вы, сударь мои, 
печенег!» Отсюда и пошло «Печенегов хутор», и это прозвище 
еще более укрепилось, когда дети Жмухина подросли и стали совершать набеги на соседние сады и бахчи. А самого Ивана Абрамыча звали «знаете ли», так как он говорил обыкновенно очень 
много и часто употреблял это «знаете ли». 
Во дворе около сарая стояли сыновья Жмухина: один лет 19–
ти, другой – подросток, оба босые, без шапок; и как раз в то время, когда тарантас въезжал во двор, младший высоко подбросил 
курицу, которая закудахтала и полетела, описывая в воздухе дугу; старший выстрелил из ружья, и курица, убитая, ударилась о 
землю. 
– Это мои учатся стрелять влёт, – сказал Жмухин. 
В сенях приехавших встретила женщина, маленькая, худенькая, с бледным лицом, еще молодая и красивая; по платью ее 
можно было принять за прислугу. 
– А это, позвольте представить, – сказал Жмухии, – мать моих 
сукиных сынов. Ну, Любовь Осиповна, – обратился он к ней, – 
поворачивайся, мать, угощай гостя. Ужинать давай! Живо! 
Дом состоял из двух половин; в одной была «зала» и рядом с 
ней спальня старика Жмухина – комнаты душные, с низкими потолками и со множеством мух и ос, а в другой была кухня, в которой стряпали, стирали, кормили работников; здесь же под 
скамьями сидели на яйцах гусыни и индейки, и здесь же находились постели Любови Осиповны и ее обоих сыновей. Мебель в 
зале была некрашеная, срубленная, очевидно, плотником; на стенах висели ружья, ягдташи, нагайки, и вся эта старая дрянь давно 
уже заржавела и казалась серой от пыли. Ни одной картины, в углу темная доска, которая когда–то была иконой. 

4 

Молодая баба, хохлушка, накрыла на стол и подала ветчину, 
потом борщ. Гость отказался от водки и стал есть только хлеб и 
огурцы. 
– А ветчинки что ж? – спросил Жмухин. 
– Благодарю, не ем, – ответил гость. – Я вообще не ем мяса. 
– Почему так? 
– Я вегетарианец. Убивать животных – это противно моим 
убеждениям. 
Жмухин подумал минуту и потом сказал медленно, со вздохом: 
– Да... Так... В городе я тоже видел одного, который не ест мяса. Это теперь такая вера пошла. Что ж? Это хорошо. Не все же 
резать и стрелять, знаете ли, надо когда–нибудь и угомониться, 
дать покой и тварям. Грех убивать, грех, – что и говорить. Иной 
раз подстрелишь зайца, ранишь его в ногу, а он кричит, словно 
ребенок. Значит, больно! 
– Конечно, больно. Животные так же страдают, как и люди. 
– Это верно, – согласился Жмухин. – Я все это понимаю очень 
хорошо, – продолжал он, думая, – только вот, признаться, одного 
не могу понять: если, положим, знаете ли, все люди перестанут 
есть мясо, то куда денутся тогда домашние животные, например, 
куры и гуси? 
– Куры и гуси будут жить на воле, как дикие. 
– Теперь понимаю. В самом деле, живут вороны и галки и обходятся же без нас. Да... И куры, и гуси, и зайчики, и овечки, все 
будут жить на воле, радоваться, знаете ли, и бога прославлять, и 
не будут они нас бояться. Настанет мир и тишина. Только вот, 
знаете ли, одного не могу понять, – продолжал Жмухин, взглянув 
на ветчину. – Со свиньями как быть? Куда их? 
– И они так же, как все, то есть и они на воле. 
– Так. Да. Но позвольте, ведь если их не резать, то они размножатся, знаете ли, тогда прощайся с лугами и с огородами. 
Ведь свинья, ежели пустить ее на волю и не присмотреть за ней, 
все вам попортит в один день. Свинья и есть свинья, и недаром ее 
свиньей прозвали... 
Поужинали. Жмухин встал из–за стола и долго ходил по комнате и все говорил, говорил... Он любил поговорить о чем–нибудь 
важном и серьезном и любил подумать; да и хотелось на старости 
лет остановиться на чем–нибудь, успокоиться, чтобы не так 
страшно было умирать. Хотелось кротости, душевной тишины и 

5 

уверенности в себе, как у этого гостя, который вот наелся огурцов и хлеба и думает, что от этого стал совершеннее; сидит он на 
сундуке, здоровый, пухлый, молчит и терпеливо скучает, и в сумерках, когда взглянешь на него из сеней, похож на большой булыжник, который не сдвинешь с места. Имеет человек в жизни 
зацепку – и хорошо ему. 
Жмухин через сени вышел на крыльцо, и потом слышно было, 
как он вздыхал и в раздумье говорил самому себе: «Да... так». 
Уже темнело, и на небе показывались там и сям звезды. В комнатах еще не зажигали огня. Кто–то бесшумно, как тень, вошел в 
залу и остановился около двери. Это была Любовь Осиповна, жена Жмухина. 
– Вы из города? – спросила она робко, не глядя на гостя. 
– Да, я живу в городе. 
– Может, вы по ученой части, господин, поучите нас, будьте 
такие добрые. Нам надо бы прошение подать. 
– Куда? – спросил гость. 
– У нас два сына, господин хороший, и давно пора отдавать их 
в ученье, а у нас никто не бывает и не с кем посоветоваться. А 
сама я ничего не знаю. Потому, если не учить, то их возьмут на 
службу простыми казаками. Не хорошо, господин! Неграмотные, 
хуже мужиков, и сами же Иван Абрамыч брезгают, не пускают их 
в комнаты. А разве они виноваты? Хоть бы младшенького отдать 
в ученье, право, а то так жалко! – сказала она протяжно, и голос у 
нее дрогнул; и казалось невероятным, что у такой маленькой и 
молодой женщины есть уже взрослые дети. – Ах, так жалко! 
– Ничего ты, мать, не понимаешь, и не твое это дело, – сказал 
Жмухин, показываясь в дверях. – Не приставай к гостю со своими разговорами дикими. Уходи, мать! 
Любовь Осиповна вышла и в сенях повторила еще раз тонким 
голоском: 
– Ах, так жалко! 
Гостю постлали в зале на диване и, чтобы ему не было темно, 
зажгли лампадку. Жмухин лег у себя в спальне. И, лежа, он думал 
о своей душе, о старости, о недавнем ударе, который так напугал 
и живо напомнил о смерти. Он любил пофилософствовать, оставаясь с самим собой, в тишине, и тогда ему казалось, что он 
очень серьезный, глубокий человек и что на этом свете его занимают одни только важные вопросы. И теперь он все думал, и ему 
хотелось остановиться на какой–нибудь одной мысли, непохожей 

6 

на другие, значительной, которая была бы руководством в жизни, 
и хотелось придумать для себя какие–нибудь правила, чтобы и 
жизнь свою сделать такою же серьезной и глубокой, как он сам. 
Вот хорошо бы и ему, старику, совсем отказаться от мяса, от разных излишеств. Время, когда люди не будут убивать друг друга и 
животных, рано или поздно настанет, иначе и быть не может, и 
он воображал себе это время и ясно представлял самого себя, живущего в мире со всеми животными, и вдруг опять вспомнил про 
свиней, и у него в голове все перепуталось. 
– История, господи помилуй, – пробормотал он, тяжело вздыхая. – Вы спите? – спросил он. 
– Нет. 
Жмухин встал с постели и остановился в дверях на пороге, в 
одной сорочке, показывая гостю свои ноги, жилистые и сухие, 
как палки. 
– Вот теперь, знаете ли, – начал он, – пошли разные телеграфы, телефоны и разные там чудеса, одним словом, но люди не 
стали лучше. Говорят, что в наше время, лет 30–40 назад, люди 
были грубые, жестокие; но теперь разве не то же самое? Действительно, в мое время жили без церемоний. Помню, на Кавказе, когда мы целых четыре месяца стояли на одной речке без всякого 
дела, – я тогда еще урядником был, – произошла история, вроде 
как бы роман. Как раз на берегу той речки, знаете ли, где стояла 
наша сотня, был похоронен один князек, которого мы же убили 
незадолго. И по ночам, знаете ли, ходила вдова–княгиня на могилку и плакала. Уж она голосит–голосит, уж она стонет–стонет, 
и такую на нас тоску нагоняла, что не спим да и все. Одну ночь 
не спим, другую не спим; ну, надоело. И, рассуждая по здравому 
смыслу, нельзя же в самом деле не спать черт знает из–за чего, 
извините за выражение. Взяли мы эту княгиню, высекли ее – и 
перестала ходить. Вот вам. Теперь, конечно, уж не та категория 
людей, и не секут, и живут чище, и наук стало больше, но, знаете 
ли, душа все та же, никакой перемены. Вот, изволите ли видеть, 
живет здесь у нас помещик один. У него шахты, знаете ли. Работают у него беспаспортные, разные бродяги, которым деваться 
некуда. По субботам надо расчет давать рабочим, а платить–то не 
хочется, знаете ли, денег жалко. Вот он и нашел себе такого приказчика, тоже из бродяг, хотя и в шляпе ходит. «Ты, говорит, им 
ничего не плати, ни копейки; они тебя будут бить и пускай, говорит, бьют, а ты терпи, я за это каждую субботу буду тебе по деся
7 

ти рублей платить». Вот вечером в субботу, порядком, как водится, рабочие приходят за расчетом; приказчик им: «Нету!» Ну, 
слово за слово, начинается брань, потасовка... Бьют, бьют его, и 
руками и ногами, – знаете ли, народ озверелый с голоду–то, – 
бьют до бесчувствия, а потом и уходят кто куда. Хозяин велит 
отливать приказчика водой, потом ему десять рублей в зубы, а 
тот и берет, да еще рад, потому, в сущности, не то, что за десять, 
он и за трешницу согласится хоть в петлю. Да... А в понедельник 
приходит новая партия рабочих: приходит, деваться некуда... В 
субботу опять та же история... 
Гость повернулся на другой бок, лицом к спинке дивана, и 
пробормотал что–то. 
– А вот другой пример, – продолжал Жмухин. – Как–то была 
тут сибирская язва, знаете ли; скотина дохла, я вам скажу, как 
мухи, и ветеринары тут ездили, и строго было приказано, чтобы 
палый скот зарывать подальше, глубоко в землю, заливать известкой и прочее, знаете ли, на основании науки. Издохла и у меня лошадь. Я со всякими предосторожностями зарыл ее и одной 
известки вылил на нее пудов десять. И что ж вы думаете? Мои 
молодцы, знаете ли, сыночки мои милые, ночью вырыли лошадь, 
содрали с нее шкуру и продали за три рубля. Вот вам. Значат, 
люди не стали лучше, и, значит, как волка ни корми, а он все в 
лес смотрит. Вот вам. Подумать–то есть о чем! А? Как вы полагаете? 
На одной стороне в окнах, в щелях ставен, вспыхивала молния. Было душно перед грозой, кусались комары, и Жмухин, лежа у себя и размышляя, охал, стонал и говорил самому себе: 
«Да... так» – и уснуть было невозможно. Где–то очень–очень далеко ворчал гром. 
– Вы спите? 
– Нет, – ответил гость. 
Жмухин встал и через залу и сени, стуча своими пятками, 
прошел в кухню – воды напиться. 
– Хуже всего на свете, знаете ли, глупость, – говорил он, немного погодя, возвращаясь с ковшом. – Моя Любовь Осиповна 
стоит на коленках и богу молится. Молится каждую ночь, знаете 
ли, и поклоны бухает, первое, чтоб детей в ученье отдать; боится, 
что дети пойдут на службу простыми казаками и их будут там 
поперек спины шашками лупить. Но чтобы учить, надо деньги, а 
где их взять? Хоть лбом пол прошиби, а коли нет, так и нет. Вто
8 

рое, молится, потому что, знаете ли, всякая женщина думает, что 
несчастнее ее нет на свете. Я человек откровенный и скрывать от 
вас ничего не желаю. Она из бедного семейства, поповна, колокольного звания, так сказать; женился я на ней, когда ей было 17 
лет, и ее выдали за меня больше из–за того, что было есть нечего, 
нужда, злыдни, а у меня все–таки, видите, земля, хозяйство, ну, 
как–никак, все–таки офицер; лестно ей было за меня идти, знаете 
ли. В первый день, как поженились, она плакала и потом все двадцать лет плакала – глаза на мокром месте. И все она сидит и думает, думает. А о чем думает, спрашивается? О чем женщина 
может думать? Ни о чем. Я женщину, признаться, не считаю за 
человека. 
Частный поверенный поднялся порывисто и сел. 
– Извините, мне что–то душно стало, – сказал он. – Я выйду. 
Жмухин, продолжая говорить о женщинах, в сенях вынул засов, и оба вышли наружу. Как раз над двором плыла по небу полная луна, и при лунном свете дом и сараи казались белее, чем 
днем; и по траве между черными тенями протянулись яркие полосы света, тоже белые. Направо далеко видна степь, над нею тихо горят звезды – и все таинственно, бесконечно далеко, точно 
смотришь в глубокую пропасть; а налево над степью навалились 
одна на другую тяжелые грозовые тучи, черные, как сажа; края 
их освещены луной, и кажется, что там горы с белым снегом на 
вершинах, темные леса, море; вспыхивает молния, доносится тихий гром, и кажется, что в горах идет сражение... 
Около самой усадьбы маленькая ночная сова кричит монотонно: «сплю! сплю!» 
– Который теперь час? – спросил гость. 
– Второй в начале. 
– Как еще далеко до рассвета, однако! 
Вернулись в дом и опять легли. Надо было спать, и обыкновенно перед дождем так славно спится, но старику захотелось 
важных, серьезных мыслей; хотелось ему не просто думать, а 
размышлять. И он размышлял о том, что хорошо бы, в виду близкой смерти, ради души, прекратить эту праздность, которая так 
незаметно и бесследно поглощает дни за днями, годы за годами; 
придумать бы для себя какой–нибудь подвиг, например, пойти 
бы пешком куда–нибудь далеко–далеко, отказаться бы от мяса, 
как этот молодой человек. И он опять воображал себе то время, 
когда не будут убивать животных, воображал ясно, отчетливо, 

9 

точно сам переживал это время; но вдруг в голове опять все перепуталось и все стало неясно. 
Гроза прошла мимо, но тучи захватили краем, дождь шел и 
тихо стучал по крыше. Жмухин встал и, охая от старости, потягиваясь, посмотрел в залу. Заметив, что гость не спит, он сказал: 
– У нас на Кавказе, знаете ли, один полковник тоже был вегетарианцем. Не ел мяса, никогда не охотился и не позволял своим 
людям рыбу ловить. Конечно, я понимаю. Всякое животное 
должно жить на свободе, пользоваться жизнью; только не понимаю, как может свинья ходить, где ей угодно, без присмотра... 
Гость поднялся и сел. Его бледное, помятое лицо выражало 
досаду и усталость; видно было, что он замучился и только кротость и деликатность души мешали ему высказать на словах свою 
досаду. 
– Уже рассвет, – сказал он кротко. – Велите, пожалуйста, дать 
мне лошадь. 
– Что так? Погодите, дождь пройдет. 
– Нет, прошу вас, – проговорил гость умоляюще, с испугом. – 
Мне необходимо сейчас же. 
И он стал торопливо одеваться. 
Когда подали лошадь, уже восходило солнце. Дождь только 
что перестал, облака быстро бежали, голубых просветов становилось все больше и больше на небе. Внизу в лужицах робко отсвечивали первые лучи. Частный поверенный проходил со своим 
портфелем через сени, чтобы сесть в тарантас, и в это время жена 
Жмухина, бледная и, казалось, бледнее, чем вчера, заплаканная, 
смотрела на него внимательно, не мигая, с наивным выражением, 
как у девочки, и было видно по ее скорбному лицу, что она завидует его свободе, – ах, с каким бы наслаждением она сама уехала 
отсюда! – и что ей нужно сказать ему что–то, должно быть, спросить совета насчет детей. И какая жалкая! Это не жена, не хозяйка, даже не прислуга, а скорее приживалка, бедная, никому не 
нужная родственница, ничтожество... Ее муж, суетясь, не переставая разговаривать и все забегая вперед, провожал гостя, а она 
пугливо и виновато жалась к стене и все ждала удобной минуты, 
чтобы заговорить. 
– Милости просим в другой раз! – повторял старик без умолку. 
– Чем богаты, тем и рады, знаете ли! 
Гость сел в тарантас торопливо, видимо, с большим удовольствием и точно боясь, что вот–вот его задержат. Тарантас по–

10