Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дама с собачкой

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627422.01.99
Чехов, А.П. Дама с собачкой [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 17 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517233 (дата обращения: 18.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

ДАМА С СОБАЧКОЙ 

 
 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ДАМА С СОБАЧКОЙ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

I 

Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с 
собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две 
недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Верне, он видел, как по набережной 
прошла молодая дама, невысокого роста блондинка, в берете; за 
нею бежал белый шпиц. 
И потом он встречал ее в городском саду и на сквере по нескольку раз в день. Она гуляла одна, всё в том же берете, с белым 
шпицем; никто не знал, кто она, и называли ее просто так: дама с 
собачкой. 
«Если она здесь без мужа и без знакомых, – соображал Гуров, 
– то было бы не лишнее познакомиться с ней». 
Ему не было еще сорока, но у него была уже дочь двенадцати 
лет и два сына–гимназиста. Его женили рано, когда он был еще 
студентом второго курса, и теперь жена казалась в полтора раза 
старше его. Это была женщина высокая, с темными бровями, 
прямая, важная, солидная и, как она сама себя называла, мыслящая. Она много читала, не писала в письмах ъ, называла мужа не 
Дмитрием, а Димитрием, а он втайне считал ее недалекой, узкой, 
неизящной, боялся ее и не любил бывать дома. Изменять ей он 
начал уже давно, изменял часто и, вероятно, поэтому о женщинах 
отзывался почти всегда дурно, и когда в его присутствии говорили о них, то он называл их так: 
– Низшая раса! 
Ему казалось, что он достаточно научен горьким опытом, чтобы называть их как угодно, но всё же без «низшей расы» он не 
мог бы прожить и двух дней. В обществе мужчин ему было скучно, не по себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но когда 
находился среди женщин, то чувствовал себя свободно и знал, о 
чем говорить с ними и как, держать себя; и даже молчать с ними 
ему было легко. В его наружности, в характере, во всей его натуре было что–то привлекательное, неуловимое, что располагало к 
нему женщин, манило их; он знал об этом, и самого его тоже какая–то сила влекла к ним. 
Опыт многократный, в самом деле горький опыт, научил его 
давно, что всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением, 
у порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на подъем, 

3 

нерешительных, неизбежно вырастает в целую задачу, сложную 
чрезвычайно, и положение в конце концов становится тягостным. 
Но при всякой новой встрече с интересною женщиной этот опыт 
как–то ускользал из памяти, и хотелось жить, и всё казалось так 
просто и забавно. 
И вот однажды под вечер он обедал в саду, а дама в берете 
подходила не спеша, чтобы занять соседний стол. Ее выражение, 
походка, платье, прическа говорили ему, что она из порядочного 
общества, замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно 
здесь... В рассказах о нечистоте местных нравов много неправды, 
он презирал их и знал, что такие рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые сами бы охотно грешили, если б умели, 
но, когда дама села за соседний стол в трех шагах от него, ему 
вспомнились эти рассказы о легких победах, о поездках в горы, и 
соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи, о романе с 
неизвестною женщиной, которой не знаешь по имени и фамилии, 
вдруг овладела им. 
Он ласково поманил к себе шпица и, когда тот подошел, погрозил ему пальцем. Шпиц заворчал. Гуров опять погрозил. 
Дама взглянула на него и тотчас же опустила глаза. 
– Он не кусается, – сказала она и покраснела. 
– Можно дать ему кость? – И когда она утвердительно кивнула головой, он спросил приветливо: – Вы давно изволили приехать в Ялту? 
– Дней пять. 
– А я уже дотягиваю здесь вторую неделю. 
Помолчали немного. 
– Время идет быстро, а между тем здесь такая скука! – сказала 
она, не глядя на него. 
– Это только принято говорить, что здесь скучно. Обыватель 
живет у себя где–нибудь в Белеве или Жиздре – и ему не скучно, 
а приедет сюда: «Ах, скучно! Ах, пыль!» Подумаешь, что он из 
Гренады приехал. 
Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча, как незнакомые; но после обеда пошли рядом – и начался шутливый, легкий разговор людей свободных, довольных, которым всё равно, 
куда бы ни идти, о чем ни говорить. Они гуляли и говорили о 
том, как странно освещено море; вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса. Говорили о том, как душно после жаркого дня. Гуров рассказал, что 

4 

он москвич, по образованию филолог, но служит в банке; готовился когда–то петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве 
два дома... А от нее он узнал, что она выросла в Петербурге, но 
вышла замуж в С., где живет уже два года, что пробудет она в 
Ялте еще с месяц и за ней, быть может, приедет ее муж, которому 
тоже хочется отдохнуть. Она никак не могла объяснить, где служит ее муж, – в губернском правлении или в губернской земской 
управе, и это ей самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее 
зовут Анной Сергеевной. 
Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что завтра она, 
наверное, встретится с ним. Так должно быть. Ложась спать, он 
вспомнил, что она еще так недавно была институткой, училась, 
всё равно как теперь его дочь, вспомнил, сколько еще несмелости, угловатости было в ее смехе, в разговоре с незнакомым, – 
должно быть, это первый раз в жизни она была одна, в такой обстановке, когда за ней ходят, и на нее смотрят, и говорят с ней 
только с одною тайною целью, о которой она не может не догадываться. Вспомнил он ее тонкую, слабую шею, красивые, серые 
глаза. 
«Что–то в ней есть жалкое все–таки», – подумал он и стал засыпать. 

II 

Прошла неделя после знакомства. Был праздничный день. В 
комнатах было душно, а на улицах вихрем носилась пыль, срывало шляпы. Весь день хотелось пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. Некуда было деваться. 
Вечером, когда немного утихло, они пошли на мол, чтобы посмотреть, как придет пароход. На пристани было много гуляющих; собрались встречать кого–то, держали букеты. И тут отчетливо бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов. 
По случаю волнения на море пароход пришел поздно, когда 
уже село солнце, и, прежде чем пристать к молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гу
5 

рову, то глаза у нее блестели. Она много говорила, и вопросы у 
нее были отрывисты, и она сама тотчас же забывала, о чем спрашивала; потом потеряла в толпе лорнетку. 
Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц, ветер 
стих совсем, а Гуров и Анна Сергеевна стояли, точно ожидая, не 
сойдет ли еще кто с парохода. Анна Сергеевна уже молчала и 
нюхала цветы, не глядя на Гурова. 
– Погода к вечеру стала получше, – сказал он. – Куда же мы 
теперь пойдем? Не поехать ли нам куда–нибудь? 
Она ничего не ответила. 
Тогда он пристально поглядел на нее и вдруг обнял ее и поцеловал в губы, и его обдало запахом и влагой цветов, и тотчас же 
он пугливо огляделся: не видел ли кто? 
– Пойдемте к вам... – проговорил он тихо. 
И оба пошли быстро. 
У нее в номере было душно, пахло духами, которые она купила в японском магазине. Гуров, глядя на нее теперь, думал: «Каких только не бывает в жизни встреч!» От прошлого у него сохранилось воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы 
очень короткое; и о таких, – как, например, его жена, – которые 
любили без искренности, с излишними разговорами, манерно, с 
истерией, с таким выражением, как будто то была не любовь, не 
страсть, а что–то более значительное; и о таких двух–трех, очень 
красивых, холодных, у которых вдруг промелькало на лице хищное выражение, упрямое желание взять, выхватить у жизни 
больше, чем она может дать, и это были не первой молодости, 
капризные, не рассуждающие, властные, не умные женщины, и 
когда Гуров охладевал к ним, то красота их возбуждала в нем ненависть и кружева на их белье казались ему тогда похожими на 
чешую. 
Но тут всё та же несмелость, угловатость неопытной молодости, неловкое чувство; и было впечатление растерянности, как 
будто кто вдруг постучал в дверь. Анна Сергеевна, эта «дама с 
собачкой», к тому, что произошло, отнеслась как–то особенно, 
очень серьезно, точно к своему падению, – так казалось, и это 
было странно и некстати. У нее опустились, завяли черты и по 
сторонам лица печально висели длинные волосы, она задумалась 
в унылой позе, точно грешница на старинной картине. 

6 

– Нехорошо, – сказала она. – Вы же первый меня не уважаете 
теперь. 
На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе ломоть и стал 
есть не спеша. Прошло, по крайней мере, полчаса в молчании. 
Анна Сергеевна была трогательна, от нее веяло чистотой порядочной, наивной, мало жившей женщины; одинокая свеча, горевшая на столе, едва освещала ее лицо, но было видно, что у нее 
нехорошо на душе. 
– Отчего бы я мог перестать уважать тебя? – спросил Гуров. – 
Ты сама не знаешь, что говоришь. 
– Пусть бог меня простит! – сказала она, и глаза у нее наполнились слезами. – Это ужасно. 
– Ты точно оправдываешься. 
– Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я себя 
презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже давно обманываю. Мой муж, 
быть может, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не 
знаю, что он делает там, как служит, а знаю только, что он лакей. 
Мне, когда я вышла за него, было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего–нибудь получше; ведь есть же, – 
говорила я себе, – другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить... Любопытство меня жгло... вы этого не понимаете, но, 
клянусь богом, я уже не могла владеть собой, со мной что–то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и 
поехала сюда... И здесь всё ходила, как в угаре, как безумная... и 
вот я стала пошлой, дрянной женщиной, которую всякий может 
презирать. 
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал наивный тон, 
это покаяние, такое неожиданное и неуместное; если бы не слезы 
на глазах, то можно было бы подумать, что она шутит или играет 
роль. 
– Я не понимаю, – сказал он тихо, – что же ты хочешь? 
Она спрятала лицо у него на груди и прижалась к нему. 
– Верьте, верьте мне, умоляю вас... – говорила она. – Я люблю 
честную, чистую жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь 
про себя сказать, что меня попутал нечистый. 
– Полно, полно... – бормотал он. 

7 

Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза, целовал ее, 
говорил тихо и ласково, и она понемногу успокоилась, и веселость вернулась к ней; стали оба смеяться. 
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души, город со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, но море 
еще шумело и билось о берег; один баркас качался на волнах, и 
на нем сонно мерцал фонарик. 
Нашли извозчика и поехали в Ореанду. 
– Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске 
написано фон Дидериц, – сказал Гуров. – Твой муж немец? 
– Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный. 
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели 
вниз на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний 
туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва 
не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, 
глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не 
было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же 
равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в 
полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, 
быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом 
с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный в виду этой сказочной обстановки – моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, 
как, в сущности, если вдуматься, всё прекрасно на этом свете, 
всё, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о 
высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве. 
Подошел какой–то человек – должно быть, сторож, – посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из 
Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней. 
– Роса на траве, – сказала Анна Сергеевна после молчания. 
– Да. Пора домой. 
Они вернулись в город. 
Потом каждый полдень они встречались на набережной, завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется сердце, задавала всё одни и те же вопросы, волнуемая то ревностью, то стра
8 

хом, что он недостаточно ее уважает. И часто на сквере или в саду, когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе 
и целовал страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди 
белого дня, с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых людей точно переродили его; он говорил Анне 
Сергеевне о том, как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и всё просила его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только видит в ней пошлую женщину. Почти 
каждый вечер попозже они уезжали куда–нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы. 
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась. 
– Это хорошо, что я уезжаю, – говорила она Гурову. – Это сама судьба. 
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. 
Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил 
второй звонок, она говорила: 
– Дайте, я погляжу на вас еще... Погляжу еще раз. Вот так. 
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее 
дрожало. 
– Я буду о вас думать... вспоминать, – говорила она. – Господь 
с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы вовсе встречаться. 
Ну, господь с вами. 
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту 
уже не было слышно шума, точно всё сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это сладкое забытье, это безумие. И, оставшись один на платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал 
крик кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким чувством, как будто только что проснулся. И он думал о том, 
что вот в его жизни было еще одно похождение или приключение, и оно тоже уже кончилось, и осталось теперь воспоминание... Он был растроган, грустен и испытывал легкое раскаяние; 
ведь эта молодая женщина, с которой он больше уже никогда не 
увидится, не была с ним счастлива; он был приветлив с ней и 
сердечен, но всё же в обращении с ней, в его тоне и ласках скво
9 

зила тенью легкая насмешка, грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше ее. Всё время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным; 
очевидно, он казался ей не тем, чем был на самом деле, значит, 
невольно обманывал ее... 
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный. 
«Пора и мне на север, – думал Гуров, уходя с платформы. – 
Пора!» 

III 

Дома в Москве уже всё было по–зимнему, топили печи, и по 
утрам, когда дети собирались в гимназию и пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала огонь. Уже начались морозы. Когда идет первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это 
время вспоминаются юные годы. У старых лип и берез, белых от 
инея, добродушное выражение, они ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи них уже не хочется думать о горах и море. 
Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший, морозный день, и когда надел шубу и теплые перчатки и прошелся по 
Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон колоколов, то 
недавняя поездка и места, в которых он был, утеряли для него всё 
очарование. Мало–помалу он окунулся в московскую жизнь, уже 
с жадностью прочитывал по три газеты в день и говорил, что не 
читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже ему было лестно, что 
у него бывают известные адвокаты и артисты и что в докторском 
клубе он играет в карты с профессором. Уже он мог съесть целую 
порцию селянки на сковородке... 
Пройдет какой–нибудь месяц, и Анна Сергеевна, казалось ему, 
покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с 
трогательной улыбкой, как снились другие. Но прошло больше 
месяца, наступила глубокая зима, а в памяти всё было ясно, точно 
расстался он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания 
разгорались всё сильнее. Доносились ли в вечерней тишине в его 
кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс или орган в ресторане, или завывала в камине метель, как 
вдруг воскресало в памяти всё: и то, что было на молу, и раннее 

10