Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Шестое чувство

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627328.01.99
Куприн, А.И. Шестое чувство [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 28 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/513149 (дата обращения: 28.03.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ШЕСТОЕ ЧУВСТВО 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ШЕСТОЕ ЧУВСТВО 

 
Начало этого повествования относится к первым весенним 
дням 1918 года.  
Собралась у меня наша привычная преферансная публика: 
отец Евдоким, настоятель кладбищенской церкви, сосед мой, отставной хриплый полковник, инженер–электрик, маленький, толстенький, похожий на степенного попугайчика в белом фуляровом галстуке, и я. Жена принесла нам солидное угощение: чай из 
сушеной морковной ботвы (отвар весьма вкусный и полезный), 
пайковые леденцы, песочное пирожное из овсяной муки. Она же 
умело разбавила заветные 25 граммов аптекарского ректифицированного спирта – стоимость двенадцатикратного цейсовского 
бинокля.  
Мы с удовольствием подкрепились, попили чайку, закусили, 
похвалили золотые хозяйкины ручки. Потом кто–то сказал:  
– Зачем же нам терять золотое время? Другой поддержал:  
– И, правда, не заняться ли делом? А я закончил:  
– Чтоб укрепить наш альянс, сыграем, братья, в преферанс. 
Пулька наша была старинная, ладная, давно сыгравшаяся. Нам 
уже не надо было ни о чем договариваться. Все знали, что играем 
по четверти копейки, с четырьмя разбойниками на каждого и с 
розыгрышем распасовок. За долгое время практики мы уже безошибочно привыкли к своеобразным жестам и к любимым поговорочкам партнеров.  
Отец Евдоким купил на шесть без козыря. Я нарочно протянул 
руку, делая вид, что хочу придвинуть ему прикупку, и заранее 
знал, что он загородит ладонью карты и скажет:  
– Нет, уж, пожалуйста, не беспокойтесь. Я уж сам в моем курятнике похозяйничаю...  
Затем он осторожно и медленно вскрыл одну за другой обе 
карты, заслоняя их от партнеров широким рукавом рясы.  
Лицо его стало совсем кислым и разочарованным. Он покачал 
головою, вздохнул и сказал уныло:  
– Готов Тартаков! Вынужден играть семь пик. Зарвался!  
– С присидцем, отец Евдоким? – лукаво спросил полковник.  
– Какой тут присидец? Дай Бог свое отыграть. Молча зашлепали толстыми грязными картами. Свежих уже нигде нельзя было найти с тех пор, когда современный нам Калиостро, он же та
2 

лантливый актер и он же неожиданный и внезапный анархист 
Мамонт Дальский, одним росчерком пера реквизировал все карточные запасы с клеймом Воспитательного Дома: «Пеликан, кормящий своих детей собственным мясом».  
Вскоре батюшка очутился в коробке. Предстояло ему: или 
бить тузом козырную даму, или прорезать маленькой. Все зависело от того, на чьей руке король. Положение было тяжелое и 
рискованное. Отец Евдоким уже постучал нервно ногтями по 
краешку стола. Партнеры ожидали, что он сейчас вытащит одно 
из своих любимых присловий, скажет: «Стала она призадумывать 
себя» или крякнет и воскликнет, точно в ужасе:  
– Тут–то Менделеева и передернуло! Он поглядел пронзительным взором на своих контрпартнеров, инженера и полковника, но лица их были холодны и замкнуты. Счастье мое, что я, как 
сдававший, в игре не участвовал; я бы никак не устоял перед 
этим пытливым взглядом.  
– Да–а–а, – протянул отец Евдоким. – Да–с. Тут–то Менделеева и...  
И вдруг священник мгновенно умолк и стал бледнеть, не отводя глаз от двери в переднюю. Мы все невольно повернули головы в этом же направлении. Там стояла перепуганная и тоже 
бледная Катерина Матвеевна, наша кухарка и наш давний друг, 
родом из Гдовского уезда, похожая обычно на солидную каменную бабу, но теперь совсем растерявшаяся. За ее спиною тускло 
поблескивали лезвия примкнутых штыков и смутно шевелились 
толпившиеся в передней люди. Катерине Матвеевне казалось, что 
она что–то говорит, губы ее двигались, но из них не выходило ни 
одного звука.  
Это пришли ко мне с обыском: четыре распоясанных, расстегнутых солдата (...) под командою стройного белесого маленького 
латышонка, туго и ловко одетого в походные желтые ремни новенького хаки. Шестым был долговязый комиссар в поношенном 
черном пиджаке; правой руки у него не хватало по локоть.  
Два солдата остались на кухне, все остальные вошли в комнату. Однорукий протянул перед собой грязный почтовый листок и 
сказал:  
– По мандату от Совета рабочих и солдатских депутатов мы 
должны произвести в этой квартире обыск. Прошу кого–нибудь 
из хозяев следовать за мною.  

3 

Я встал, но жена сказала мне движением ресниц – сядь. Я все 
сделаю сама.  
Я послушался. В некоторых серьезных случаях женскому темному инстинкту нужно повиноваться без рассуждений. Она отлично знала, что в ту злую пору во мне еще не улеглась, не угасла 
склонность к сарказму и вредная несдержанность на слово. Кроме того, у нее в разных таинственных уголках и ящичках комодов, буфетов и шифоньерок были тщательно схоронены крошечные пакетики с белой мукой, разного сорта крупами, сахаром, 
шоколадом, спиртом, табаком и другими вещами, на случай изнурения или болезни. Эти скудные припасы вскоре настоятельно 
понадобились нам, когда дочка наша и я заболели жестокой дизентерией после употребления в пищу жмыхов.  
Конечно, беглый и невнимательный взгляд не мог бы сразу 
наткнуться на эти сокровища, если бы его не натолкнула какая–
нибудь причина или примета. Потому–то обыскиваемому надо 
иметь при обыске свою душу в спокойных, холодных и уверенных руках. Но я бы, например, сопутствуя обыску, я бы, пожалуй, 
смог заставить себя молчать, не поднимать опущенных век и уж 
никак не косить глаза на питательное «табу». Но не думать о 
предметах и мысленно не видеть их – это было бы свыше моих 
психических сил. А ведь давно известно, что такое душевное напряжение непременно, как гипноз, передается мозгу мало–
мальски опытного сыщика... и тут конец.  
А ну–ка, закажите себе в течение двадцати минут не думать о 
белом медведе!  
Однорукий комиссар и нарядный латыш пошли за женою. Она 
была восхитительно хладнокровна. В дверях столовой комиссар 
сказал ей любезно:  
– Мы, собственно, интересуемся английской корреспонденцией вашего мужа. Поэтому, во избежание лишней возни и потери 
времени, покажите нам место, где находятся все его рукописи и 
документы. Домашних ваших пустяков мы трогать не будем.  
«Хороши пустяки, – подумал я.– А заряженный на все восемь 
гнезд револьвер «веладог», который засунут в узкое пространство 
между ванной и стеной? А наган, лежащий под плинтусом на 
террасе? Слава Богу, что жена отвела меня от этой игры в 
обыск».  
Мы четверо остались на тех же местах. Над нами стояли сонные, грязные, вонючие, поминутно чешущиеся за пазухой и зе
4 

вающие солдаты. Я предложил докончить пульку. Но мои добрые 
друзья зашипели на меня:  
– Какая уж тут пулька! Вы лучше спрячьте поскорее карты, 
пока не поздно. Сами знаете, как на это теперь смотрят... Да и вообще тут для нас в чужом пиру похмелье. Ну, мы понимаем, вы 
писатель, вы там могли что–нибудь такое написать. А за что же 
нас–то арестовали?  
Вообще, они явно впадали в панику. Отец Евдоким сказал:  
– Моя матушка точно предвидела. «Не ходи да не ходи. Что 
тебе по ночам шататься?» Да и мне, признаться, не особенно хотелось идти. Нет! Понесла–таки нелегкая.  
И, заметно, они на меня глядели враждебно.  
К счастью, обыск продолжался недолго. Минут через двадцать 
однорукий с латышом, вслед за женою, вошли в гостиную. Партнеры мои были немедленно и очень вежливо отпущены по домам. 
Должен все–таки сказать, что, по торопливости, ни один из них 
не попрощался с хозяевами дома.  
Большевики оказались людьми гораздо более светскими. Однорукий попросил позволения сесть, для составления протокола, 
а латыш, щелкнув каблуками, спросил:  
– Не разрешите ли покурить?  
Они опустошили весь мой огромный письменный ясеневый 
стол снаружи и снутри, а также американский классер со множеством полок, и все их содержание вывалили горой на стол под 
большую лампу с широким золотистым абажуром. Там было несметное количество писем, деловые бумаги, контракты с издателями, десяток записных книжек, множество фотографических 
карточек, а больше всего черновиков, начатых и недоконченных 
повестей, беглых заметок, шутливых стихов и тому подобного 
мусора. Были и письма иностранцев, но они касались исключительно моих сочинений и никакой политикой не пахли.  
Однорукий начал было составлять подробную опись всем 
этим забранным предметам, но потом махнул рукой и спросил:  
– Нет ли у вас каких–нибудь весов?  
Весы нашлись, кухонные медные, с плоской круглой тарелкой. 
Их принесли. Комиссар быстро взвесил весь реквизит и дал нам 
расписку в том, что принял вещей на девять фунтов. Весь бумажный скарб был затем упакован и запечатан.  
– А теперь, – сказал однорукий, – вы уж нас извините, товарищ дама, но по распоряжению революционного трибунала мы 

5 

обязаны доставить вашего супруга в местный Совдеп до дальнейших указаний.  
– Можно ли мужу взять с собою некоторые необходимые вещи? – спросила хозяйка.  
– Нет, зачем же? Если хотите, товарищ, возьмите с собою запас папирос. Больше вам ничего не понадобится. И дело ваше, 
по–видимому, совсем пустяшное... Какое–нибудь простое недоразумение... Сегодня же ночью, а самое крайнее, завтра поутру, 
вы будете свободны. Пойдемте, товарищ.  
Мы вышли из дома и пошли по Елизаветинской улице: впереди два солдата, позади другие два с бравым маленьким латышом, 
посредине – я с комиссаром.  
Время перевалилось за полночь. Большие чистые звезды дрожали и переливались в черном низком небе. Ноги наши упруго и 
мягко ступали по слегка влажной дорожке. Смолисто и волнующе пахли развертывающиеся почки берез. Из палисадников доносился легкий радостный аромат зацветающей сирени. В такую 
пору – думалось мне – глухарь только что перестал играть свои 
страстные любовные песни, а тетерев на рассвете вот–вот начнет 
токовать. Господи! Как невыразимо прекрасны Твои ночи!  
С жалостью и горькой злобой мелькнуло чувство утерянной 
свободы, и я, неожиданно для себя самого, громко спросил однорукого:  
– Хорошо. А все–таки за что же меня арестовали?  
– Не знаю, – сказал он грубо, точно тявкнул. – Да если бы и 
знал, то не уполномочен вас осведомлять.  
Черт его возьми! На улице он растерял все свое джентльменство.  
По Соборной улице и проспекту Павла I мы дошли до Совдепа. Помещался он в старинном просторном деревянном чудесном 
особняке, где раньше живали из поколения в поколение гг. командиры синих кирасир. Теперь гордый полковой штандарт был 
сорван с вышки...  
Я бывал в этом прелестном домике в начальные годы войны, 
вплоть до 17–го, когда в нем проживал, в качестве гатчинского 
коменданта, старый, но крепкий кирасирский генерал Дрозд–
Бонячевский, который несколько свысока дарил меня своей благосклонной дружбой. Как все русские добрые генералы, он был 
не без странностей. Говорил он в растяжку, хриповатым баском и 

6 

величественно, не договаривал последних слогов: замеча–а–а... 
прекра–а–а–а, превосхо–о–о...  
Чудаковат он был. Приезжая к нам домой инспектировать наш 
солдатский госпиталь, он неизменно интересовался тем, что читают солдаты. Одобрял «Новое Время» и «Колокол». Не терпел 
«Речи» и «Биржовки». «Слишком либера–а–а... И надеюсь также, 
что сочинений Куприна вы им читать не даете. Сам я этого писателя очень уважа–а–а, но согласитесь с тем, что для рядовых солдат чересчур, скажем, преждевре–е–е...».  
У него была еще одна генеральская слабость: живопись акварелью. В свободные минуты он собственноручно раскрашивал 
комнатные стенные шпалеры, изображая на них – где дорогу в 
хвойном лесу, где березовую беседку. Чисто по–детски радовался 
он всякой похвале и печалился только о том, что ему не давались 
человеческие лица.  
Идя теперь, вслед за одноруким, по комнатам особняка, я узнавал сквозь мутный свет керосиновой лампы милые, незатейливые картинки Дрозда–Бонячевского и с печальным умилением 
думал:  
– Где же ты теперь, милый Дрозд, со своими теплыми странностями, человек, не причинивший никому огорчения в течение 
своей большой жизни?  
Меня привели в самый верхний этаж, в бельведер с просторным балконом. Пахло затхлостью неотворяемого помещения.  
Я взялся за ручку, чтобы открыть дверь, но комиссар быстро 
отвел мою руку.  
– Этого вы уж, пожалуйста, не делайте. Очень попрошу вас! А 
лучше ложитесь–ка спать. Поглядите–ка, кресла–то какие царские! Об окне же и думать оставьте. Если ночью высунетесь наружу, то часовой раздробит вам голову пулей. Да, впрочем, и я 
проведу всю ночь, не отходя от вас. Хороших снов!  
Старинное прапрадедовское раздвижное кресло, из какой–то 
потрепанной, но нежной неизносимой кожи было широко и уютно. Мне не спалось. Каждый раз, когда я закуривал папиросу, то в 
красноватом освещении мне мерещился зорко следящий за мною 
глаз.  
Сосед мой не храпел, не бредил, но каждый раз, когда я переменял положение тела, он почти беззвучно шевелился.  
Должно быть, все–таки, что прерывисто, на секунды, я засыпал очень глубоко, потому, что порою, открыв глаза, я видел сна
7 

чала серо–побледневший воздух за окном, потом удивительно 
чистое голубое небо, чуть тронутое по закраинам розовой тонкой 
окраской, потом заорали петухи, и я почувствовал солнечный 
восход.  
– Хотите, я открою окно? – спросил однорукий, поднимаясь на 
своем кресле.  
– Пожалуйста.  
Какая радость вторгнулась к нам в мансарду, когда широко 
распахнулись большие полукруглые рамы, навстречу весне и 
солнцу. В первый раз мне тогда пришло в голову: почему это наш 
тихий исторический посад называется так непонятно, по–
чухонски «Гатчина». По–настоящему ему бы надо было называться посадом «Сирень». Теперь, стоя на высокой вышке, я понял, что никогда еще и нигде, за все время моих блужданий по 
России, я не видал такого буйного, обильного, жадного, великолепного цветения сирени, как в Гатчине. В ней утопали все маленькие разноцветные деревянные дома и домишки Большой 
Гатчины и Малой, Большой Загвоздки, Малой, Зверинца и Приората и, в особенности, дворцового парка и его окрестностей.  
У Государыни Марии Федоровны сирень была любимым 
цветком, и она разводила ее с необычайным вниманием, со щедростью и заботой. За нею же потянулась, из подражания двору, 
вся оседлая Гатчина.  
Как радостно и странно было глядеть сверху на этот мощный 
волнистый сиреневый прибой, набегавший на городишко жеманно–лиловыми, красно–фиолетовыми волнами и белыми грядами, 
рассыпавшимися, как густое белое овечье руно...  
Однорукий комиссар поднялся снизу и сказал:  
– Однако, собирайтесь. Сейчас поедете на автомобиле в Петроград, в революционный трибунал.  
– Это где же находится? – спросил я.  
– В бывшем дворце бывшего Николая Николаевича.  
– Что же? Он и Николай Николаевичем перестал быть?  
– Всех поскидали, – ответил однорукий мрачно. – Дальше и не 
то еще будет... Пойдемте. Автомобиль дожидается.  
Мы уселись. Спереди шофер (...). Позади я, со вчерашним латышом, который был свеж, чист и весь подтянут ремнями, как 
будто бы только сию минуту выскочил из специальной фабрики 
(...). Однорукий исчез. У ворот Совдепа толпились жители. Я ус
8 

пел найти между ними женское лицо и поймать ласковую ободряющую улыбку.  
Легкий, изящный «пежо», тоже мой хороший знакомый, принадлежавший Гатчинской авиационной школе, бойко покатился 
по проспекту Павла I, густо обсаженному с обеих сторон пахучими березами, мимо артиллерийских казарм и заставы, мимо Пулковской обсерватории, по широкому шоссе. За всю нашу довольно длинную дорогу никто из нас четырех не обмолвился ни словом. Я почему же не сознаться? – немножко нервничал и беспрестанно курил и каждый раз, закуривая новую папиросу, предлагал, по курительно масонской этике, другую моему латышу, и он 
принимал ее безмолвно и серьезно, точно мы с ним исполняли 
какую–то серьезную обязанность.  
Так мы доехали до Нарвских ворот, завернули на Обводный 
канал, пересекли синюю Неву и, оставив за собою Петропавловский собор, остановились у малых ворот прекрасного дворца Великого Князя Николая Николаевича Старшего.  
Латышонок быстро соскользнул с автомобиля, позвонил у железной решетчатой двери, скрылся на минутку за нею и вскорости выскочил обратно.  
Он и тут не издал ни звука, а только поманил меня рукой.  
Мы вошли в просторную, но не высокую комнату, весело освещенную двумя огромными полукруглыми окнами с цельными в 
высоту и ширину зеркальными богемскими стеклами. По всем 
сторонам этой комнаты тянулись низкие скамьи, обитые Манчестером, рисунок которого я сначала принял за настоящий текинский ковер. Вероятно, в прежние времена здесь помещалась не 
парадная, а просто деловая приемная.  
К этой приемной прилегала другая полутемная комната высотою не больше среднего человеческого роста, освещенная крошечной электрической лампой. В этот–то просторный и низкий 
чулан и завел меня щеголеватый латыш. Немного освоившись с 
утлым светом, я увидел в глубине помещения простые деревянные нары, а ближе к выходу стоял небольшой солдат в серой шинели и с ружьем.  
Латыш сказал ему:  
– Вот, товарищ, сдаю вам арестованного. Примите и следите 
за ним. Теперь он находится на вашей полной ответственности. – 
А мне он сказал: До приятного свидания. – И вышел, оставив меня наедине с солдатом.  

9 

Я успел хорошо разглядеть солдата. Он был маленький, но 
крепкий и ладно сделанный парнишка. В своей серой, не по росту 
большой шинели, он был похож на мило–неуклюжего медведя–
овсянника.  
Минут пять мы с ним помолчали. Потом он заговорил. В тоне 
его было грубое участие:  
– Что, брат? Засыпался? Я вежливо помычал.  
– Да говори уж. Чего там скисняться? На чем вляпался–то? 
Небось, налетчик? Или шпикулянт?  
У меня давно уже в голове родились мысли о том, что мой 
арест связан с каким–нибудь из моих антибольшевистских фельетонов.  
Я сказал:  
– По правде, и сам не знаю. Сам я газетчик, в газетах печатаю. 
Вот и думаю, что написал что–нибудь против начальства, а оно 
меня и засадило.  
Солдат укоризненно покачал головой, вытер большим пальцем под носом и сказал, причмокнув:  
– Э, папаша, начальство обижать – это, брат, не ладно. Начальство, голубчик, надо всегда уважать. Это ты, братец, напрасно сунулся.  
Солдат замолчал и на минуту прислушался.  
– Держись! – сказал он. – Это наш комендант идет.  
Комендант трибунала, матрос Крандиенко, так крепко врезался в мою память, что и теперь, через двенадцать лет, мне очень 
легко вызвать его сумбурный образ: лихо загнутая матросская 
шапка – чертовой кожи, ослепительная – белая – рубаха, вышитая 
малорусским красным узором, запрятана в необычайной гоголевской ширины шаровары, ниспадающие до сапожных лаковых 
носков, на груди на солидной золотой цепочке массивные золотые часы «с двуглавым орлом, личный Государев подарок, – говорил Крандиенко, – в память тех дней, когда я плавал на «Штандарте»...» (Да, вероятно, врал?).  
Странна была наша встреча.  
Я сидел на табуретке, он вошел, сел на угол стола и заболтал 
ногою.  
– Ага, пожаловали в нашу гостиницу, – заговорил он с ярким 
малорусским акцентом. – Добре, добре. Тут у нас на нарах иногда 
ночует развеселая компания. Но как только надумаете бунт или 
побег – расстреляю к чертовой матери! Кстати, – продолжал он, – 

10