Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Образ мира в зеркале языка

Покупка
Артикул: 721052.01.99
Доступ онлайн
565 ₽
В корзину
Сборник научных статей (первый выпуск из новой серии «Концептуальный и лингвальный миры») посвящен рассмотрению таких вопросов, актуальных для современной лингвистики, как ментальность и менталитет народа, концептуальная, языковая и индивидуально-авторская картины мира, история народа и языковое сознание личности, ментальное пространство художественного текста н др. Сборник предназначен для лингвистов, литературоведов, культурологов, психологов и широкого круга читателей, интересующихся проблемами языка, психологии, культуры.
Колесов, В. В. Образ мира в зеркале языка : сборник научных статей /отв. соред. В. В. Колесов, М. В. Пименова, В. И. Теркулов. - 2-е изд., стер. — Москва : ФЛИНТА, 2019. - 564 с. (Серия «Концептуальный и лингвальный миры». Вып. 1). - ISBN 978-5-9765-1097-5. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/1048300 (дата обращения: 23.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
СЕРИЯ «КОНЦЕПТУАЛЬНЫЙ И ЛИНГВАЛЬНЫЙ МИРЫ» 

ВЫПУСК 1 

ОБРАЗ МИРА В ЗЕРКАЛЕ ЯЗЫКА 

Москва 
Издательство «ФЛИНТА» 
2019 

2-е издание, стереотипное

УДК 81’1(082.1) 
ББК 81 
        О-23 

Рецензенты: 

д.ф.н., проф. Л.Г. Панин; 
д.ф.н., проф. А.П. Чудинов 

О-23 

Образ мира в зеркале языка [Электронный ресурс] : сб. научных
статей / отв. соред. В.В. Колесов, М.Влад. Пименова, В.И. Теркулов. – 
2-е изд., стер. — М. : ФЛИНТА, 2019. – 564 с. (Серия «Концептуальный 
и лингвальный миры». Вып. 1). 

ISBN 978-5-9765-1097-5 

Сборник научных статей (первый выпуск из новой серии «Концептуальный и 
лингвальный миры») посвящен рассмотрению таких вопросов, актуальных для 
современной лингвистики, как ментальность и менталитет народа, концептуальная, 
языковая и индивидуально-авторская картины мира, история народа и языковое 
сознание личности, ментальное пространство художественного текста и др. 
Сборник предназначен для лингвистов, литературоведов, культурологов, 
психологов и широкого круга читателей, интересующихся проблемами языка, 
психологии, культуры. 

УДК 81’1(082.1) 
ББК 81 

ISBN 978-5-9765-1097-5 
          © Колесов В.В., Пименова М.Влад., 

Теркулов В.И., 2011 

              © Колл. авторов, 2011 

МЕНТАЛЬНОСТЬ КАК КАРТИНА КОНЦЕПТУАЛЬНОГО И

ЛИНГВАЛЬНОГО МИРОВ

В. В. Колесов

Санкт-Петербургский государственный университет, Россия

РУССКАЯ МЕНТАЛЬНОСТЬ НА ФОНЕ ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЙ

В предлагаемых заметках речь идет о некоторых признаках, коренным

образом отличающих ментальное поле сознания восточных европейцев от западной ментальности. Чтобы избежать обвинений в какой-либо предвзятости, автор оперирует текстами русских и зарубежных писателей, философов и публицистов, так или иначе касавшихся этой темы.

Национальное своеобразие по отмеченным особенностям научного

мышления неоднократно обсуждалось в русской литературе. Вот суждение
Герцена: «Немцы привыкли читать в поте лица тяжелые философские трактаты. Когда им попадается в руки книга, от которой не трещит лоб, они думают.., что это пошлость» [4: 314]. Даже «французская дерзость не имеет ничего
общего с немецкой грубостью», тогда как «англичане – дурные актеры, и это
делает им честь» – утверждает писатель. Эмпирическая тайна вещного у англичан иллюстрируется  его пищей: «англичанин ест много и жирно, немец
много и скверно, француз немного, но с энтузиазмом; англичанин сильно пьет
пиво и все прочее, немец тоже пьет, только пиво да еще пиво за все прочее...»
Но самая выразительная черта англичанина – его консерватизм и любовь к политике, тогда как «француз, действительно, во всем противоположен англичанину: англичанин – существо берложное, любящее жить особняком, упрямое и
непокорное; француз – стадное, дерзкое, но легко пасущееся. Отсюда два параллельных развития, между которыми Ламанш. Француз постоянно предупреждает, во все мешается, всех воспитывает, всему поучает; англичанин выжидает, вовсе не мешается в чужие дела и был бы готов скорее поучиться, нежели учить, но времени нет – в лавку надо». Всё это – выдержки из «Былого и
дум», где сказано и об американцах: «Американцы – более  деловые, чем умные; они станут счастливее, но не будут довольны» – каково?!

В Петербурге особенно часто обсуждается  германский склад характера.
«Особенность германского мира не в том, что ему чуждо само существо

церковной религиозности, а в том, что ее формы остаются для него в значительной степени внешними» [8: 115]. Дух германской расы «повсюду и всегда,
что бы его ни занимало, устремляется к частному, особенному, индивидуальному. В противоположность обнимающему взгляду романца взгляд немца есть
проницающий», тогда как «пренебрежение к человеческой личности, слабый
интерес к совести другого, насильственность к человеку, к племени, к миру
есть коренное и неуничтожимое свойство романских рас» [15: 373]. Михаил
Пришвин понимал дело так: «Немец способен на всевозможное и в этом лучше всех во всем мире. Русский в возможном недалеко ушел, но он как никто в
невозможном («чудо»)» [14: 559].

Русские люди тем хороши, что – разные, – замечал Пришвин, но немцы

также «разные». С одной стороны, «и Шлецер, и Бирон с одинаковым презрением к России и почти с одинаковым корыстолюбием с истинно немецкой наглостью» [9: 163]. С другой – «на Русь пришли лютеране Даль, Гильфердинг,
Саблер... Востоков. И поразительно, что они все не только потеряли «свое немецкое», придя на Русь, с каковою потерею, естественно потускнели бы. Этого
не случилось, а случилось другое: они расцвели, стали ярче, сохранив всю деловитость и упорядоченность форм (немецкое «тело»), но пропитав все это
«женственною душою» Востока... В конце концов оставили и свою религию,
приняв нашу восточную, – без стеснения, без понуждения, даже без приманки,
сами» [16: 333].

Также и критическое отношение к знанию-пониманию у разных народов

облекается в своеобразные формы.

«Француз – догматик или скептик, догматик на положительном полюсе

своей мысли и скептик на отрицательном полюсе. Немец – мистик или критицист, мистик на положительном полюсе и критицист на отрицательном. Русский же – апокалиптик или нигилист, апокалиптик на положительном полюсе
и нигилист на отрицательном полюсе. Русский случай – самый крайний и самый трудный... Француз и немец могут создавать культуру, ибо культуру
можно создавать догматически и скептически, можно создавать ее мистически
и критически. Но трудно, очень трудно создавать культуру апокалиптически и
нигилистически» [2: 64]. В.С. Соловьев того мнения, что «философский скептицизм направляет свои удары против всякого произвольного авторитета и
против всякой мнимой реальности. Философский мистицизм есть лишь чувство внутренней неразрывной связи мыслящего духа с абсолютным началом
всякого бытия, сознание существенного тождества между познающим умом и
истинным предметом познания. Совсем не таковы те крайние настроения, которые характеризуют наш национальный ум. Русский скептицизм мало похож
на здравое сомнение Декарта или Канта, имевших дело с внешнею предметностью и с границами познания; наш скепсис, напротив, подобно древней софистике стремится поразить самую идею достоверности и истины...: «все одинаково возможно, и всё одинаково сомнительно» – вот его простейшая формула», которая гонит русского к тому «абсолютному предмету, которому он над
собой признал» [18, V: 91-92]. Страстность русского характера влечет его за
пределы «взвешенного среднего», вполне достаточного для познания «внешней предметности»; то, что «поставлено выше себя», заносит ум за пределы
пустой «вещности», искушая разум на поиски крайних сил бытия.

Хорошо это или плохо – другой вопрос. Но что верно – никакой матери
альной выгоды от таких метаний духа русский ум не ищет. Напротив, «английская эксплуатация есть дело материальной выгоды; германизация есть духовное призвание. Англичанин является пред своими жертвами как пират, немец – как педагог, воспитывающий их для высшего образования. Философское
превосходство немцев обнаруживается даже в их политическом людоедстве:
они направляют свое поглощающее действие не на внешнее достояние народа

только, но и на его внутреннюю сущность. Эмпирик англичанин имеет дело с
фактами, мыслитель немец – с идеей: один грабит и давит народы, другой
уничтожает в них самую народность». Теория видов могла возникнуть только
в уме англичанина, как и политическая экономия Адама Смита. У русских
«идея культурного призвания» не как «мнимая привилегия, а как действительная обязанность, не как  господство, а как служение» [18: V: 7-8, 39].  Сравнивая слово «сам» в различных языках, В.С. Соловьев показал понимание пределов свободы личного действия. Действие всякого животного идет «из самих
себя», но это еще не свобода. Волчок тоже вертится сам, но это не значит, что
он производит движение. Сам – в смысле один «силою прежнего толчка». Такое значение находим у французского tout seul. В польском языке за словом
sam cохраняется отрицательный смысл – один без других» (samotny – одинокий). Но в русском и германских языках возможны оба смысла, причем если
дан положительный (собственная внутренняя причинность), то отрицательный
(отсутствие другого) предполагается, но никак не наоборот. Самоучка – сам
причина своего образования – и учился один, без помощи. Так и в немецком
Selbsterriehung или английском selfhelp. Но если речь о том, что вертел движется сам –  selbst, by itself alone, – то слово употреблено в отрицательнмо
смысле [17, I: 113].

Что вообще преимущественно «народное» у нас? Что – «русскость»? От
вет дает любое событие жизни. Вот «художественные произведения» у нас, и
fiction ‘измышление’ на Западе. Для русского важен образ, т.е. пре-ображенный в идею реальный человек, который подчас воспринимается как более реальная личность, чем сосед по дому. Образ в слове столь же реален, как и сама
жизнь, и вот вам «одна из особенностей русского народа – нам нужно слово!
Нам нужен порыв. Не столько домик с газончиком, сколько порыв и вера в то,
что у нас есть будущее» [11: 408].

«Народное» – не вера (христианство интернационально), а язык, кото
рый соединяет веру и жизнь, оправдывая первую и укрепляя вторую. «Ведь в
самом деле, если русское – то же, что православное, а православное – то же,
что вселенское, то ничего индивидуального, специфического в русской национальной задаче и в русской национальной физиономии быть не может» – это
существенное заблуждение славянофилов [20: 70]. Однако ранние славянофилы коренное народное видели именно в слове, сохранив для нас все классические  произведения словесного творчества народа.

Отсутствие русского слова в русском деле славянофилы рассматривали –

и, может быть справедливо – как нарушение гармонии действия: «Этих немецких слов, этих названий, вовсе бессмысленных для русского уха и не представляющих ничего русскому уму, набрались тысячи!» [22: 354]. «Бессмысленных» в звучании, «ничего не представляющих уму» – это то самое отсутствие внутреннего словесного образа, который немедленно при восприятии порождает сеть сопутствующих ассоциаций, помогая справиться с делом, каким
бы они ни было. Если вам произнесут кучу «немецких слов» вроде киллер, мэнеджер или ангажированность, вы не сразу поймете, что речь идет о наемном

убийце, торговом жулике или журналистской продажности – а потом уж и
поздно будет что-нибудь соображать.

Понятно, что силы, враждебные народности, боролись прежде всего с

русским словом. Конечно, де Кюстин мог сказать: «У русских есть лишь названия всего, но ничего нет в действительности... Прочтите этикетки – у них
есть цивилизация, общество, литература, театр,  искусство, науки, а на самом
деле у них нет даже врачей» [5: 163]. Чисто французский взгляд на вещи, о котором Герцен заметил: «неистощимое богатство их длинной цивилизации, колоссальные запасы слов и образов мерцают в их мозгу как фосфоренция моря,
не освещая ничего».  Накладывая свои слова на чужие предметы и понятия,
маркиз не в состоянии  оценить другую цивилизацию, понять другое общество, отрицая за ними то, что, именуясь тем же словом, имеет другой смысл.
Опасение России – вот что движет неприязнью маркизов, ведь Россия – это
«сфинкс, вызывающий опасение. Каждый раз западный европеец снова и снова спрашивает себя: что это за народ? Что он может? Чего он хочет? Чего следует ждать от него? Да и язык этого народа кажется странным и трудным», как
трудна и судьба говорящего на нем народа; ведь язык – это «фонетическое,
ритмическое и морфологическое выражение народной души» [7: 373].

Народное и национальное суть реальность и действительность в слож
ном их взаимодействии, в пересечении различительных признаков их существования. Идея национальности по времени появления самая поздняя, если судить по изменчивым смыслам слова язык.

Язык объединяет все три ипостаси идеального: веру, народ и государст
венность. В Средние века язык выражает особенность веры («неведомые языки» – чужая вера), с XVI в. –  государственности (перенося признаки с термина
«земля»), а после XVII в. уже и народа. Это В.С. Соловьев писал: «Что такое
русские – в грамматическом смысле? Имя прилагательное. Ну а к какому же
существительному это прилагательное относится?» [17, II: 696]. Имя прилагательное русский,  русская относится именно к вере, к земле, к государству, к
которым могут принадлежать и «иные народы», а вот к человеку – не относится. Человек, как и все на свете, имеет имя собственное: великорос. Незнание
истории и смысла русского слова не извиняет говорящего, тем более – «образованного».

Проблема слова по-прежнему актуальна. Покажем на нескольких при
мерах, каким образом язык влияет на различные формы народной ментальности. Сведем примеры к синтаксису, в нем нагляднее видны логические и психологические особенности народной мысли.

Швейцарский лингвист Шарль Балли заметил, что «всякое высказывание

мысли с помощью языка обусловлено логически, психологически и лингвистически... Обычно очень много говорят о ясности французского языка; при
этом чаще всего имеют в виду не столько самый язык, сколько французский
образ мыслей» [1: 27, 43]. Балли – француз и как таковой он концептуалист,
поэтому он исходит из идеи-мысли, почему и говорит о «французском образе
мысли», т.е. о логической стороне высказывания. Номиналист на первое место

поставил бы «лингвистическое основание» (английская философия такова), а
реалист – психологическое, как это и свойственно классической русской лингвистике. Но верно, что объективно, в действующем проявлении, в каждом
языке  все три составляющие  представлены совместно.

Французский язык ориентирован на сообщение, немецкий – на описа
ние, английский – на указание (предмета) – но всё это различные функции каждого отдельного языка, хотя в национальных традициях произошло обобщение той или иной функции как базовой.

По категориальным и структурным особенностям современные языки

выстраиваются по степеням обобщенности логических схем, представленных в
языке: английский – французский – немецкий – русский... и русский менее
других скован внешними логическими формами выражения мысли. С этим
сталкивается любой школьник, которому предлагают «разобрать предложение» – русское предложение – по логической схеме, вынесенной из западных
образцов. Так редко это получается, и это сердит западных исследователей,
которые (в лице Анны Вежбицкой) досадуют на особенности русского высказывания, «неправильного» согласно их канону. Французский и немецкий языки в этом отношении находятся посредине между максимально формализованным английским и язычески свободным русским, хотя и между ними имеются различия,  отражающие национальную ментальность.

Немецкий язык ориентирован на говорящего («эгоцентричным языком»

называет его Балли), а французский – на слушающего. Поэтому французский в
большей мере «язык общения», является общественным установлением, созданным в недрах Французской академии со времен Ришелье, «он позволяет
передавать мысль с максимальной точностью и минимумом усилий для говорящего и слушающего» [1: 217, 317, 378, 394]. Лев Толстой утверждал, что
только на французском можно болтать, не затрудняясь в мыслях, потому что
«кусочки» мыслей уже вделаны в расхожие речевые формулы и штампы. Наоборот, «если думать надо» – тут русский или немецкий лучше. Поскольку,
как верно полагает Балли, «потребности общения противоположны потребностям выражения», то французская речь постоянно упрощается – как и креольские языки на базе английского. Хотя французский язык ближе английского к
свободе, он все же не достигает полной свободы: в нем, например, сохраняются формы сослагательного наклонения. Во французском все время происходит
сжатие единиц языка на всех его структурных уровнях, от слога до предложения. Более того, независимость и автономия слова утрачивается в пользу автономии синтаксического сочетания (синтагмы), просто потому, что устойчивые
словесные формулы используются неизменными в «постоянстве последовательностей». Отказываясь от «атомов»-слов, французская речь создает «синтаксические молекулы» для того, чтобы «освободиться от неопределенного
понятия слова», которое становится простым знаком различения («семантемой»). Французская мысль синтаксична, она постоянно возвращается к формулам речи, замещающим слова, тогда как русская ментальность, наоборот,
традиционные словесные формулы «рассасывает» на составляющие текст от
дельные слова, обогащая их смыслом путем семантического включения и
транспозиции. В поисках точности смысла французский сжимает синтагмы – в
поисках истинности смысла русский синтагмы раскрывает. Французский соотносит единицу речи с понятием, русский – с символом (от целого к части).
Устремленность французского языка к понятию как основной содержательной
формы концепта отражена во всем, даже глагол отступает «перед возрастающим засильем существительных», представляя действие в отвлеченно понятийной форме.

«Иными словами, – заключает Балли, – французский язык постепенно

склоняется к простому знаку, немецкий – к сложному». Подобное «склонение»
привело в конце концов к современной французской философии знака. Немецкое слово мотивировано исходным словесным образом, тогда как французское
немотивировано, а ведь произвольный знак «снабжает предметы ярлыками и
представляет процессы как свершившиеся факты, тогда как мотивированный
знак (немецкого и русского языков. – В.К.) описывает предметы и представляет движение и действие в их развитии. Французский язык – статический, немецкий – динамический».

Отношение к понятию также различает французский и немецкий языки.

В немецком, как и в русском, понятие формируется путем сочетания имени
прилагательного (содержание понятия) с именем существительным (объем
его), ср.: белый дом, желтый дом, большой дом. Во французском представлен
обратный порядок слов («прогрессивная последовательность»: table ronde
‘стол круглый’, cheval blanc ‘конь белый’) с усилением предикации. В русском
свобода расположения: стол – круглый как предложение-суждение и круглый
стол с определением, совместно с существительным выражающим понятие.
Эта особенность русского воссоздания новых понятий основана на общем различии, существующем между прилагательным и существительным в каждом
языке. «С философской точки зрения можно утверждать, что мы познаем вещества только через их качества»; у существительных объем меньше, а содержание больше, так что «существительные можно уподобить кристаллизации
качеств, которые в прилагательных представлены в жидком состоянии» [6: 81,
87]. Так же считал и А.А. Потебня, утверждая, что «мы познаем только признаки».

Действительно, это проблема философская. Что чему предшествует: wise

‘мудрый’ раньше, чем wisdom ‘мудрость’ или наоборот? kind’добрый’ предшествует ‘доброте’  kindness или тоже наоборот? Английский ответ на этот вопрос рождает номинализм, русский – реализм. Русский язык дает движение
мысли от вещи к идее и наоборот (круглый стол – стол круглый), английский –
от идеи к слову-знаку (от wise к wisdom), французский – от идеи к слову знаку
и к вещи одновременно (суждение, оно же и понятие). Во французском «прилагательное – это виртуальное понятие, неспособное самостоятельно образовывать предложения; для того, чтобы стать предикатом, оно должно быть актуализировано связкой». Все это дает Балли право утверждать, что «французский язык, в отличие от немецкого, занимает прочную позицию перед лицом

действительности: будучи далек от того, чтобы искать становления в вещах
(подобно английскому. – В.К.), он представляет события как сущности» (т.е.
как идеи. – В.К.) [1: 326, 389].

Наш современник, яркий мыслитель В.В. Налимов специально остано
вился на этой стороне дела.

Одни языки представляют собою сложные грамматические структуры,

но при этом легко образуют и сложные слова или новые прилагательные, легко выражают мысль в виде длинных фраз с обилием вводных предложений,
т.е. приспособлены для не очень точного, но глубокого выражения великих
философских доктрин, для детального разбора любого раздела науки (например, немецкий язык).

Другие языки с минимумом грамматических форм и с простым синтак
сисом созданы народами «с прагматической склонностью к действию и действенности, превосходно приспособлены для выражения научных идей в ясном и
сжатом виде, выработке строгих правил предсказания явлений и воззрений на
природу, не особенно заботясь при этом о проникновении во все её тайны (например, английский язык).

Промежуточен между ними французский язык. «Его взыскательная

грамматика, его достаточно строгий синтаксис до некоторой степени обуздывают фантазию и чрезмерное воображение. Менее гибкий, чем другие языки,
он отводит словам внутри фразы почти определенное место и с трудом допускает инверсии, которые, сближая некоторые слова или выделяя их, позволяют
получить неожиданные эффекты и дают в некоторых языках, например – в латинском, возможность добиться необычных по красоте контрастов» [13: 146].

Представленное различие и есть расхождение между реалистским, но
миналистским и концептуальным восприятием.

Сопоставление всех особенностей  двух языков показывает, что «фран
цузский – это ясный, а немецкий – точный язык, или, вернее: если французский язык любит  я с н о с т ь, то немецкий склонен  к у т о ч н е н и я м; один
прямо идет к цели, второй всюду любит ставить точки над I» [1: 391]. Действительно, полумеры и компромиссы не для француза – он  «идет прямо к своей цели» [21: 124]. Что же касается ясности, она предполагает поиск отношений между словом и вещью (и между разными вещами, различно именуемыми), тогда как точность – это стремление проникнуть вглубь вещей, связывая
их с их идеями. Все дело в том, что «мотивированный знак уже  с а м  п о  с е б
е говорит нечто о понятии, которое он выражает» [1: 392], так что ни немецкому, ни русскому языкам не нужно выяснять отношение слова к вещи – основной заботы французского концептуалиста. С самого начала я с н о, что такое «перестройка» или «гласность» (мотивированные знаки), но что такое
«демократия» или «суверенитет», не мотивированные русской системой отношений – это еще следует уточнить. Балли специально говорит, что массовое
внедрение в язык варваризмов приводит к разрушению родного языка, а следовательно, и к затемнению народной ментальности.

Вот что лингвист говорит о немецком предложении, но мог бы сказать и

о русском: «Более того, когда ум погружается в созерцание и становление явлений, всё кончается тем, что забывают, чем был вызван данный процесс; забывают о деятеле; субъект глагола остается в тени; а отсюда изобилие безличных глаголов в немецком языке... Напротив,  французский язык отвергает эти
глаголы вследствие их неопределенности» [1: 380]. Весь немецкий и русский
синтаксис пронизывает  д в и ж е н и е, тогда как французский «создает впечатление покоя, неподвижности»» – поскольку это язык понятий, а не образов
и не символов.

Эти языки различаются и отношением к форме подачи мысли. Француз
ский язык логичен риторически, немецкий – стилистически.

Говоря о «психологии французского духа», А. Фуллье заметил, что у

француза именно идея определяет направление чувств, и сами чувства зависят
«от прохождения умственного тока» [21: 112]. Французский язык всегда «готов для мысли, слова и дела», это вообще язык, «на котором всего труднее
плохо мыслить и хорошо писать». Французская мысль логична, а не страстна,
даже личные мысли выражаются «с известной безличностью». Очень точное
описание французской речи: «Мы не формуем нашу фразу по глыбе вещей, мы
ваяем эту глыбу для того, чтобы придать ей понятную и прекрасную форму»;
«вместо того, чтобы быть рабами реального, мы его идеализируем по-своему»
[21: 122]. Выделим слова, указывающие на единство логического в понятии и
риторического в искусном.

Описательность русского или немецкого высказывания порождает новое

знание в момент речи. Здесь возможно творчество, которое одновременно творит и мысль. Если для французского ученого «почти полное исчезновение
диалектов – это сила» [1: 396], то для русского (и немецкого также) – беда: в
результате исчезают источники пополнения образного словаря при создании
ажурной конструкции стилей, в тонких оттенках которых постоянно воссоздаются культурные символы народа.

По этой причине и внедрение в язык немотивированных заемных знаков,

и разрушение стилей речи одинаково воспринимаются русской ментальностью
как покушение на неё самое.

Английское высказывание хорошо описывает Джордж Оруэлл. В анг
лийском «обширнейший вокабуляр (словарь) и простота грамматического
строя» соединяются с прекрасной возможностью слов переходить из одной
части речи в другую: прилагательное – оно же существительное, а часто и глагол, в сочетании с предлогами одно и то же слово содержит до двадцати значений, и т.д. Здесь нет длинных фраз и сложных риторических периодов, «английский – язык лирической поэзии и газетных заголовков», и «именно потому,
что им легко пользоваться, им легко пользоваться плохо», что многих устраивает: «Никаких сложных правил не существует, есть лишь общий принцип, согласно которому конкретные  слова лучше абстрактных (они толкуют о вещах.
– В.К.), а лучший способ что-нибудь сказать – сказать кратко» [12: 223]. Голливудские  боевики демонстрируют доведенные до сугубого лаконизма репли
Доступ онлайн
565 ₽
В корзину