Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Свирель

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627930.01.99
Чехов, А.П. Свирель [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 8 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/518506 (дата обращения: 19.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

СВИРЕЛЬ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

1 

СВИРЕЛЬ 

Разморенный духотою еловой чащи, весь в паутине и в хвойных иглах, пробирался с ружьем к опушке приказчик из Дементьева хутора, Мелитон Шишкин. Его Дамка – помесь дворняги с 
сеттером – необыкновенно худая и беременная, поджимая под 
себя мокрый хвост, плелась за хозяином и всячески старалась не 
наколоть себе носа. Утро было нехорошее, пасмурное. С деревьев, окутанных легким туманом, и с папоротника сыпались крупные брызги, лесная сырость издавала острый запах гнили. 
Впереди, где кончалась чаща, стояли березы, а сквозь их стволы и ветви видна была туманная даль. Кто–то за березами играл 
на самоделковой, пастушеской свирели. Игрок брал не более пяти–шести нот, лениво тянул их, не стараясь связать их в мотив, 
но тем не менее в его писке слышалось что–то суровое и чрезвычайно тоскливое. 
Когда чаща поредела и елки уже мешались с молодой березой, 
Мелитон увидел стадо. Спутанные лошади, коровы и овцы бродили между кустов и, потрескивая сучьями, обнюхивали лесную 
траву. На опушке, прислонившись к мокрой березке, стоял старик 
пастух, тощий, в рваной сермяге и без шапки. Он глядел в землю, 
о чем–то думал и играл на свирели, по–видимому, машинально. 
– Здравствуй, дед! Бог на помощь! – приветствовал его Мелитон тонким, сиплым голоском, который совсем не шел к его громадному росту и большому, мясистому лицу. – А ловко ты на дудочке дудишь! Чье стадо пасешь? 
– Артамоновское, – нехотя ответил пастух и сунул свирель за 
пазуху. 
– Стало быть, и лес артамоновский? – спросил Мелитон, оглядываясь. – И впрямь артамоновский, скажи на милость... Совсем 
было заблудился. Всю харю себе в чепыге исцарапал. 
Он сел на мокрую землю и стал лепить из газетной бумаги папиросу. 
Подобно жиденькому голоску, всё у этого человека было мелко и не соответствовало его росту, ширине и мясистому лицу: и 
улыбка, и глазки, и пуговки, и картузик, едва державшийся на 
жирной стриженой голове. Когда он говорил и улыбался, то в его 
бритом, пухлом лице и во всей фигуре чувствовалось что–то бабье, робкое и смиренное. 

2 

– Ну, погода, не дай бог! – сказал он и покрутил головой. – 
Люди еще овса не убрали, а дождик словно нанялся, бог с ним. 
Пастух поглядел на небо, откуда моросил дождь, на лес, на 
мокрую одежду приказчика, подумал и ничего не сказал. 
– Всё лето такое было... – вздохнул Мелитон. – И мужикам 
плохо, и господам никакого удовольствия. Пастух еще раз поглядел на небо, подумал и сказал с расстановкой, точно разжевывая 
каждое слово: 
– Всё к одному клонится... Добра не жди. 
– Как у вас тут? – спросил Мелитон, закуривая. – Не видал в 
артамоновской сечи тетеревиных выводков? 
Пастух ответил не сразу. Он опять поглядел на небо и в стороны, подумал, поморгал глазами... По–видимому, своим словам 
придавал он немалое значение и, чтобы усугубить им цену, старался произносить их врастяжку, с некоторою торжественностью. 
Выражение лица его было старчески острое, степенное и, оттого, 
что нос был перехвачен поперек седлообразной выемкой и ноздри глядели кверху, казалось хитрым и насмешливым. 
– Нет, кажись, не видал, – ответил он. – Наш охотник, Еремка, 
сказывал, будто на Ильин день согнал около Пустошья один выводок, да, должно, брешет. Мало птицы. 
– Да, брат, мало... Везде мало! Охота, ежели здравомысленно 
рассудить, ничтожная и нестоющая. Дичи совсем нет, а которая 
есть, так об ту сейчас нечего и рук марать – не выросла еще! Такая еще мелочь, что глядеть совестно. 
Мелитон усмехнулся и махнул рукой. 
– Такое делается на этом свете, что просто смех, да и только! 
Птица нынче стала несообразная, поздно на яйца садится, и есть 
такие, которые еще на Петров день с яиц не вставали. Ей–богу! 
– Всё к одному клонится, – сказал пастух, поднимая вверх лицо. – Летошний год мало дичи было, в этом году еще меньше, а 
лет через пять, почитай, ее вовсе не будет. Я так примечаю, что 
скоро не то что дичи, а никакой птицы не останется. 
– Да, – согласился Мелитон, подумав. – Это верно. Пастух 
горько усмехнулся и покачал головой. 
– Удивление! – сказал он. – И куда оно всё девалось? Лет двадцать назад, помню, тут и гуси были, и журавли, и утки, и тетерева – туча–тучей! Бывало, съедутся господа на охоту, так только и 
слышишь: пу–пу–пу! пу–пу–пу! Дупелям, бекасам да кроншпилям переводу не было, а мелкие чирята да кулики, всё равно как 

3 

скворцы или, скажем, воробцы – видимо–невидимо! И куда оно 
всё девалось! Даже злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, 
и соколы, и филины... Меньше стало и всякого зверья. Нынче, 
брат, волк и лисица в диковинку, а не то что медведь или норка. 
А ведь прежде даже лоси были! Лет сорок я примечаю из года в 
год божьи дела и так понимаю, что всё к одному клонится. 
– К чему? 
– К худу, паря. Надо думать, к гибели... Пришла пора божьему 
миру погибать. 
Старик надел картуз и стал глядеть на небо. 
– Жалко! – вздохнул он после некоторого молчания. – И, боже, 
как жалко! Оно, конечно, божья воля, не нами мир сотворен, а 
всё–таки, братушка, жалко. Ежели одно дерево высохнет или, 
скажем, одна корова падет, и то жалость берет, а каково, добрый 
человек, глядеть, коли весь мир идет прахом? Сколько добра, 
господи Иисусе! И солнце, и небо, и леса, и реки, и твари – всё 
ведь это сотворено, приспособлено, друг к дружке прилажено. 
Всякое до дела доведено и свое место знает. И всему этому пропадать надо! 
На лице пастуха вспыхнула грустная улыбка и веки его заморгали. 
– Ты говоришь – миру погибель... – сказал Мелитон, думая. – 
Может, и скоро конец света, а только нельзя по птице судя. Это 
навряд, чтобы птица могла обозначать. 
– Не одни птицы, – сказал пастух. – И звери тоже, и скотина, и 
пчелы, и рыба... Мне не веришь, спроси стариков; каждый тебе 
скажет, что рыба теперь совсем не та, что была. И в морях, и в 
озерах, и в реках рыбы из года в год всё меньше и меньше. В нашей Песчанке, помню, щука в аршин ловилась, и налимы водились, и язь, и лещ, и у каждой рыбины видимость была, а нынче 
ежели и поймал щуренка или окунька в четверть, то благодари 
бога. Даже ерша настоящего нет. С каждым годом всё хуже и хуже, а погоди немного, так и совсем рыбы не будет. А взять таперя 
реки... Реки–то, небось, сохнут! 
– Это верно, что сохнут. 
– То–то вот и есть. С каждым годом всё мельче и мельче, и уж, 
братушка, нет тех омутов, что были. Эвона, видишь кусты? – 
спросил старик, указывая в сторону. – За ними старое русло, заводиной называется; при отце моем там Песчанка текла, а таперя 
погляди, куда ее нечистые занесли! Меняет русло и, гляди, доме
4 

няется до той поры, покеда совсем высохнет. За Кургасовым болота и пруды были, а нынче где они? А куда ручьи девались? У 
нас вот в этом самом лесу ручей тёк, и такой ручей, что мужики в 
нем верши ставили и щук ловили, дикая утка около него зимовала, а нынче в нем и в половодье не бывает путевой воды. Да, 
брат, куда ни взглянь, везде худо. Везде! 
Наступило молчание. Мелитон задумался и уставил глаза в 
одну точку. Ему хотелось вспомнить хоть одно место в природе, 
которого еще не коснулась всеохватывающая гибель. По туману 
и косым дождевым полосам, как по матовым стеклам, заскользили светлые пятна, но тотчас же угасли – это восходившее солнце 
старалось пробиться сквозь облака и взглянуть на землю. 
– Да и леса тоже... – пробормотал Мелитон. 
– И леса тоже... – повторил пастух. – И рубят их, и горят они, 
и сохнут, а новое не растет. Что и вырастет, то сейчас его рубят; 
сегодня взошло, а завтра, гляди, и срубили люди – так без конца 
краю, покеда ничего не останется. Я, добрый человек, с самой 
воли хожу с обчественным стадом, до воли тоже был у господ в 
пастухах, пас на этом самом месте и, покеда живу, не помню того 
летнего дня, чтобы меня тут не было. И всё время я божьи дела 
примечаю. Пригляделся я, брат, за свой век и так теперь понимаю, что всякая растения на убыль пошла. Рожь ли взять, овощь 
ли, цветик ли какой, всё к одному клонится. 
– Зато народ лучше стал, – заметил приказчик. 
– Чем это лучше? 
– Умней. 
– Умней–то умней, это верно, паря, да что с того толку? На 
кой прах людям ум перед погибелью–то? Пропадать и без всякого ума можно. К чему охотнику ум, коли дичи нет? Я так рассуждаю, что бог человеку ум дал, а силу взял. Слаб народ стал, до 
чрезвычайности слаб. К примеру меня взять... Грош мне цена, во 
всей деревне я самый последний мужик, а все–таки, паря, сила 
есть. Ты вот гляди, мне седьмой десяток, а я день–денской пасу, 
да еще ночное стерегу за двугривенный и спать не сплю, и не 
зябну; сын мой умней меня, а поставь его заместо меня, так он 
завтра же прибавки запросит или лечиться пойдет. Так–тось. Я, 
акроме хлебушка, ничего не потребляю, потому хлеб наш насущный даждь нам днесь, и отец мой, акроме хлеба, ничего не ел, и 
дед, а нынешнему мужику и чаю давай, и водки, и булки, и чтобы 
спать ему от зари до зари, и лечиться, и всякое баловство. А по
5 

чему? Слаб стал, силы в нем нет вытерпеть. Он и рад бы не спать, 
да глаза липнут – ничего не поделаешь. 
– Это верно, – согласился Мелитон. – Нестоящий нынче мужик. 
– Нечего греха таить, плошаем из года в год. Ежели теперича в 
рассуждении господ, то те пуще мужика ослабли. Нынешний барин всё превзошел, такое знает, чего бы и знать не надо, а что 
толку? Поглядеть на него, так жалость берет... Худенький, мозглявенький, словно венгерец какой или француз, ни важности в 
нем, ни вида – одно только звание, что барин. Нет у него, сердешного, ни места, ни дела, и не разберешь, что ему надо. Али 
оно с удочкой сидит и рыбку ловит, али оно лежит вверх пузом и 
книжку читает, али промеж мужиков топчется и разные слова говорит, а которое голодное, то в писаря нанимается. Так и живет 
пустяком, и нет того в уме, чтобы себя к настоящему делу приспособить. Прежние баре наполовину генералы были, а нынешние – сплошной мездрюшка! 
– Обедняли сильно, – сказал Мелитон. 
– Потому и обедняли, что бог силу отнял. Супротив бога–то не 
пойдешь. 
Мелитон опять уставился в одну точку. Подумав немного, он 
вздохнул, как вздыхают степенные, рассудительные люди, покачал головой и сказал: 
– А всё отчего? Грешим много, бога забыли... и такое, значит, 
время подошло, чтобы всему конец. И то сказать, не век же миру 
вековать – пора и честь знать. 
Пастух вздохнул и, как бы желая прекратить неприятный разговор, отошел от березы и стал считать глазами коров. 
– Ге–ге–гей! – крикнул он. – Ге–ге–гей! А чтоб вас, нет на вас 
переводу! Занесла в чепыгу нечистая сила! Тю–лю–лю! 
Он сделал сердитое лицо и пошел к кустам собирать стадо. 
Мелитон поднялся и тихо побрел по опушке. Он глядел себе под 
ноги и думал; ему всё еще хотелось вспомнить хоть что–нибудь, 
чего еще не коснулась бы смерть. По косым дождевым полосам 
опять поползли светлые пятна; они прыгнули на верхушки леса и 
угасли в мокрой листве. Дамка нашла под кустом ежа и, желая 
обратить на него внимание хозяина, подняла воющий лай. 
– Было у вас затмение аль нет? – крикнул из–за кустов пастух. 
– Было! – ответил Мелитон. 

6 

– Так. Везде народ жалуется, что было. Значит, братушка, и в 
небе непорядок–то! Недаром оно... Ге–ге–гей! гей! 
Согнав стадо на опушку, пастух прислонился к березе, поглядел на небо, не спеша вытащил из–за пазухи свирель и заиграл. 
По–прежнему играл он машинально и брал не больше пяти–
шести нот; как будто свирель попала ему в руки только первый 
раз, звуки вылетали из нее нерешительно, в беспорядке, не сливаясь в мотив, но Мелитону, думавшему о погибели мира, слышалось в игре что–то очень тоскливое и противное, чего бы он 
охотно не слушал. Самые высокие пискливые ноты, которые 
дрожали и обрывались, казалось, неутешно плакали, точно свирель была больна и испугана, а самые нижние ноты почему–то 
напоминали туман, унылые деревья, серое небо. Такая музыка казалась к лицу и погоде, и старику, и его речам. 
Мелитону захотелось жаловаться. Он подошел к старику и, 
глядя на его грустное, насмешливое лицо и на свирель, забормотал: 
– И жить хуже стало, дед. Совсем невмоготу жить. Неурожаи, 
бедность... падежи то и дело, болезни... Одолела нужда. 
Пухлое лицо приказчика побагровело и приняло тоскующее, 
бабье выражение. Он пошевелил пальцами, как бы ища слов, чтобы передать свое неопределенное чувство, и продолжал: 
– Восемь человек детей, жена... и мать еще живая, а жалованья 
всего–навсего десять рублей в месяц на своих харчах. От бедности жена осатанела... сам я запоем. Человек я рассудительный, 
степенный, образование имею. Мне бы дома сидеть, в спокойствии, а я целый день, как собака, с ружьем, потому нет никакой 
моей возможности: опротивел дом! 
Чувствуя, что язык бормочет вовсе не то, что хотелось бы высказать, приказчик махнул рукой и сказал с горечью: 
– Коли погибать миру, так уж скорей бы! Нечего канителить и 
людей попусту мучить... 
Старик отнял от губ свирель и, прищурив один глаз, поглядел 
в ее малое отверстие. Лицо его было грустно и, как слезами, покрыто крупными брызгами. Он улыбнулся и сказал: 
– Жалко, братушка! И боже, как жалко! Земля, лес, небо... 
тварь всякая – всё ведь это сотворено, приспособлено, во всем 
умственность есть. Пропадает всё ни за грош. А пуще всего людей жалко. 

7 

В лесу, приближаясь к опушке, зашумел крупный дождь. Мелитон поглядел в сторону шума, застегнулся на все пуговицы и 
сказал: 
– Пойду на деревню. Прощай, дед. Тебя как звать? 
– Лука Бедный. 
– Ну, прощай, Лука! Спасибо на добром слове. Дамка, иси! 
Простившись с пастухом, Мелитон поплелся по опушке, а потом вниз по лугу, который постепенно переходил в болото. Под 
ногами всхлипывала вода, и ржавая осока, всё еще зеленая и сочная, склонялась к земле, как бы боясь, что ее затопчут ногами. За 
болотом на берегу Песчанки, о которой говорил дед, стояли ивы, 
а за ивами в тумане синела господская рига. Чувствовалась близость того несчастного, ничем не предотвратимого времени, когда поля становятся темны, земля грязна и холодна, когда плакучая ива кажется еще печальнее и по стволу ее ползут слезы, и 
лишь одни журавли уходят от общей беды, да и те, точно боясь 
оскорбить унылую природу выражением своего счастья, оглашают поднебесье грустной, тоскливой песней. 
Мелитон плелся к реке и слушал, как позади него мало–
помалу замирали звуки свирели. Ему всё еще хотелось жаловаться. Печально поглядывал он по сторонам, и ему становилось невыносимо жаль и небо, и землю, и солнце, и лес, и свою Дамку, а 
когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека, ему стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в 
природе. 
Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель смолкла.