Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Тыжелый год

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627188.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Тыжелый год [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 26 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512322 (дата обращения: 24.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ТЯЖЕЛЫЙ ГОД 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ТЯЖЕЛЫЙ ГОД 

 
Прошу читателя перенестись мыслью в эпоху 1853–1855 годов. 
Я жил тогда в одном из опальных захолустьев России. В Крыму, на Черном море, на берегах Дуная гремела война, но мы так 
далеко засели, что вести о перипетиях военных действий доходили до нас медленно и смутно. Губерния наша была не дворянская, 
и потому в ней не могли иметь места шумные демонстрации. Не 
было у нас ни обедов по подписке, ни тостов, ни адресов, ни 
просьб о разрешении идти на брань с врагом поголовно, с чадами 
и домочадцами. Мы смирно радовались успехам родного оружия 
и смирно же горевали о неудачах его. За отсутствием дворянства, 
интеллигенцию у нас представляло чиновничество и весьма немногочисленное купечество, высшие представители которого в 
этой местности искони променяли народный зипун на немецкий 
сюртук. К интеллигенции же причисляло себя и довольное количество ссыльных, большая часть которых принадлежала к категории «политических». И чиновники, и купцы, и даже ссыльные – 
все это был люд, настолько занятой и расчетливый, что затевать 
подписные обеды было решительно некому и некогда. Было, 
правда, между ссыльными несколько шулеров, делателей фальшивых ассигнаций и злоупотребителей помещичьей властью 
(был даже пожилой, но очень видный мажордом, ходивший с 
большим бриллиантовым перстнем на указательном пальце и сосланный по просьбе детей княгини Т*** за «предосудительные 
действия, сопровождаемые покушением войти в беззаконную 
связь с их родительницей»), которым, казалось бы, представлялся 
при этом отличнейший случай блеснуть, но и они вели себя както сдержанно, в той надежде, что сдержанность эта поможет им 
пройти в общественном мнении зауряд с «политическими». Такое 
уж было тогда время, что даже в захолустном обществе «политических» принимали лучше, ласковее, нежели шулеров. 
Патриарх у нас в то время был старый, беззубый, безволосый, 
малорослый и совсем простой. Это было тем более необыкновенно, что рядом, в соседней губернии, патриарх был трех аршин 
роста и имел грудь колесом. Даже в нашем захолустье как-то 
обидным казалось появление такого человека на патриаршеском 
поприще. Тогда времена были строгие, и от патриарха требова
2 

лось, чтоб он был «хозяин» или, по малой мере, «орел». Наш же, 
даже в сравнении с сторожами губернского правления, казался 
ощипанною курицей. И к довершению всего, фамилию он носил 
какую-то странную: Набрюшников. Все это, вместе взятое, самую 
губернию как бы принижало, переводило от высшего в низший 
класс, чем в особенности обижался вице-губернатор. 
– Просто курам на смех! – негодовал он, – не патриархом ему 
быть, а в шалаше сидеть да горох стеречь! 
И попал он к нам самым странным образом. Служил он некогда в одной из внутренних губерний акушером при врачебной 
управе (в то время такая должность была, так и назывался: «акушер врачебной управы»), но акушерства не знал, а знал наговор, 
от которого зубную боль как рукой снимало. Многих он от зубного недуга исцелил, и в числе этих многих случилась одна из 
местных магнаток, графиня Варвара Алексеевна Серебряная. 
Прошло после того много лет; Набрюшников успел выйти в отставку с чином действительного статского советника (чин этот 
выхлопотала ему графиня) и поселился у себя в деревне. И прожил бы он там спокойно остальные дни живота своего и, по всем 
вероятиям, даже изобрел бы средство избавлять домашних птиц 
от типуна, как вдруг получил от графини письмо: «Любезный 
куманек, господин Набрюшников! 
С тех пор как ты мне услугу оказал, от зубов навсегда избавил, 
не успела я тебя еще как следует отблагодарить. А нонича мне 
министр два преотличнейших места на пари проиграл, так одно 
из них, пожалуй, не откажи мне, прими. Место, правда, не бойкое, да ведь прокормиться и в тишине можно. Еще где потише, 
пожалуй, для вашего брата сытее будет. А впрочем, пребываю к 
вам доброжелательная». И вот через месяц он уже сидел на проигранном месте, сидел плотно и поселял своим видом уныние во 
всех сердцах, которым дороги были достоинство и блеск губернии. 
Смирен он был до такой степени, что даже акциденции почти 
исключительно брал провизией. Подадут, например, у городского 
головы зернистой икры к закуске, он сейчас же поманит хозяина 
пальцем: нельзя ли, дескать, мне фунтиков десять прислать. Или 
узнает, что такой-то купец на ярмарку едет, сейчас ему реестрик: 
изюму столько-то, миндальных орехов столько-то, шепталы, черносливу и т. д. Однажды был даже такой случай, что по целому 
городу мужичок с возом мерзлой рыбы ездил, спрашивая, где 

3 

живет патриарх: оковский, мол, исправник в презент ему рыбки 
прислал. Много было у нас толков по поводу этого случая. 
– Ах, срам какой! – восклицал советник питейного отделения, 
Петр Гаврилыч Птенцов. – Рыбой! 
– Рыбой берет! Рыбой! – выходил из себя вице-губернатор. 
– Не вник еще! Еще узы ему бог не разрешил! – замечал уездный лекарь Погудин, человек ума острого и прозорливого, как бы 
предрекая, что придет время, когда узы сами собою упадут. 
Даже обывателям казалось как-то постыдно, что с них такую 
малость берут, так что многие избегали его и на званые обеды не 
приглашали. 
– Ну, возьми он! Ну, если уж так надобно… ну, возьми! А то – 
рыбой! Рыбой! – восклицали все хором. 
В те времена о внутренней политике в применении к администрации еще не было речи, а была только строгость. Но жить всетаки было можно. Были, правда, как я уже сказал выше, «политические», но в глазах всех это были люди, сосланные не за какиенибудь предосудительные поступки, а за свойственные дворянскому званию заблуждения. Заблуждаться казалось естественным. «Заблуждаться» – это означало любить отечество посвоему, не так, быть может, как начальство приказывает, но всетаки любить. Заблуждались преимущественно дворяне, потому 
что их наукам учили. Ежели бы не учили их наукам, то они и не 
заблуждались бы. Во всяком случае, ни о «внутренних врагах», 
ни о «неблагонадежных элементах» тогда даже в помине не было. 
Какие к черту «внутренние враги», которые сидят смирно да 
книжки читают? И как им книжек не читать, когда их тому в кадетских корпусах учили! Наукам учат, а заблуждаться не позволяют – на что похоже! Таково было тогдашнее настроение умов 
нашей интеллигенции, и вследствие этого «политических» не 
только не лишали огня и воды, но даже не в пример охотнее принимали в домах, нежели шулеров, чему, впрочем, много способствовало и то, что «политические», по большей части, были люди 
молодые, образованные и обладавшие приличными манерами. 
Даже жандармский полковник сознавал это и хотя, играя в клубе 
в карты, запускал по временам глазуна в сторону какого-нибудь 
«политического», но делал это почти машинально, потому только, что уж служба его такая. 
Просто было тогдашнее время, а патриарх наш ухитрился упростить его еще больше. Всякий обходился с ним запанибрата, 

4 

всякий мог ему противоречить и даже грубить. Собственные его 
чиновники особых поручений, народ молодой и ветреный, в глаза 
смеялись над ним, рассказывая всякие небылицы. Однажды его 
очень серьезно уверяли, будто одного из его предместников губернское правление сумасшедшим сделало. Пришел, дескать, он 
в губернское правление, закричал, загамил, на закон наступил, а 
советники (в то время вице-губернаторы не были причастны губернским правлениям, а в казенных палатах председательствовали), не будь просты, послали за членами врачебной управы, да и 
составили вкупе акт об освидетельствовании патриарха в состоянии умственных способностей. И Набрюшников поверил этому… 
Панибратство это тоже многим казалось обидным, ибо тоже 
принижало губернию. Все чувствовали, все понимали, что на 
этом месте должен быть «орел», а тут вдруг – тетерев! Даже сторожа присутственных мест замечали, что есть в нашем патриархе 
что-то неладное, и нимало не стеснялись в выражении своего негодования. 
– Какой это начальник! – говорили они, – идет, бывало, начальник – земля у него под ногами дрожит, а этот идет, ногами во 
все стороны дрыгает, словно кому киселя дать хочет! 
– За губернию стыдно-с! – вторил сторожам вице-губернатор. 
Итак, вот при какой административной обстановке застигла 
нас памятная эпоха 1854–1856 годов. 
Повторяю: вести с театра войны доходили до нас туго. Не было в то время ни железных дорог, ни телеграфов, а были только 
махальные. Почта приходила к нам из Петербурга два раза в неделю, да и то в десятый день. Собираясь в почтовые дни в клубе, 
мы с жадностью прочитывали газеты и передавали друг другу известия, полученные частным путем. Но, в сущности, мы очень 
хорошо понимали, что все наши тревоги и радости (смотря по содержанию полученных известий) происходят, так сказать, задним 
числом и что, быть может, в ту самую минуту, когда мы, например, радуемся, действительное положение дела представляет картину, долженствующую возбудить чувство совершенно иного, 
противоположного свойства. 
В особенности много мутили нас частные письма, которыми 
мы, так сказать, комментировали загадочность газетных реляций. 
То держится Севастополь, то сдан; то сдан и опять взят. По поводу подобных известий сочинялись целые планы кампаний. С картой театра военных действий в руках стратеги в вицмундирах 

5 

толковали по целым часам, каким образом могло случиться, что 
француз сперва взял Севастополь, а потом снова его уступил. 
Встречались при этом такие затруднения, что для разъяснения их 
обращались к батальонному командиру внутренней стражи (увы! 
ныне уж и эта должность упразднена!), который, впрочем, только 
таращил глаза и нес сущую чепуху. 
– Все зависит от того, – говорил он, – как начальство прикажет-с. Прикажет сдать – сдадим-с. Прикажет опять взять – возьмем-с. 
Таким образом, по части внешних известий все было мрак и 
сомнение… 
Был, однако ж, признак, который даже искренно убежденных 
в непобедимости русского оружия заставлял печально покачивать 
головами. Этот признак составляли: беспрерывные рекрутские 
наборы, сборы бессрочноотпускных и т. п. За месяц и за два мы 
знали, что предстоит набор, по тем распоряжениям, которые 
обыкновенно предшествуют этой мере. В палате государственных имуществ наскоро составлялись призывные списки, у батальонного командира, в швальной, шла усиленная заготовка комиссариатских вещей. А так как распоряжения этого рода учащались все больше и больше, то и сомнения невольным образом 
усиливались. 
Сидим мы, бывало, в клубе и трактуем, кто остался победителем при Черной, как вдруг в залу влетает батальонный командир 
и как-то необыкновенно юрко, словно его кто-нибудь с праздником поздравил, возглашает: 
– Сорок тысяч пар сапогов приказано изготовить-с! 
Или: 
– Получено распоряжение выслать в К. сто человек портныхс! 
При этом известии обыкновенно наступала минута сосредоточенного молчания. Слово «набор» жужжало по зале, и глаза всех 
присутствующих инстинктивно устремлялись к столу, где сидели 
за вистом председатель казенной палаты и советник ревизского 
отделения и делали вид, что ничего не слышат. Но всем понятно 
было, что они не только слышат, но и мотают себе на ус. А прозорливый Погудин даже прозревал весь внутренний процесс, который происходил в это время в советнике ревизского отделения. 
– Посмотрите, – говорил он, – как у Максима Афанасьича левое ухо разгорелось! К добрым вестям, значит. Набор будет. 

6 

И действительно, наборы почти не перемежались. Не успеем 
один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие 
и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским 
присутствием, в ожидании приемки. На всю губернию было в то 
время только четыре рекрутских присутствия; из них к губернскому причислено было три с половиной уезда с населением около двухсот тысяч душ, с которых причиталось до тысячи рекрутов (некоторые волости должны были совершить скорбный путь 
в триста с лишком верст, чтобы достигнуть губернского города). 
В рекрутском присутствии шла деятельность беспримерная. Прием начинали с восьми часов утра, кончали в четыре пополудни, 
принимая в день от восьмидесяти до ста двадцати человек. Происходила великая драма, местом действия которой было рекрутское присутствие и площадь перед ним, объектом – податное сословие, а действующими лицами – военные и штатские распорядители набора, совместно с откупщиком и коммерсантами – поставщиками сукна, полушубков, рубашечного холста и проч. 
Я не могу сказать, как велика была сила патриотизма в объекте драмы, то есть в податном сословии. В то время мы как-то не 
обращали на этот предмет внимания. Но зато действующие лица 
драмы были настолько патриоты, что не только не изнемогали 
под бременем лежавших на них обязанностей, но даже как бы почерпали в них новые силы. Максим Афанасьич (советник ревизского отделения) хотя и жаловался на лом в пояснице, но в рекрутское присутствие ходил неупустительно. Лицо у него сделалось масленое, глаза покрылись неисточимою слезой, и что всего 
замечательнее, когда кто-нибудь у него спрашивал, как дела, то 
он благодарил, видимо стараясь взглянуть вопрошающему как 
можно прямее в глаза. Председатель казенной палаты прямо говорил, что не только в настоящий набор, но если будет объявлен 
и другой, и третий – он всегда послужить готов. Управляющий 
палатой государственных имуществ смотрел даже благороднее, 
нежели обыкновенно, и всем существом как бы говорил: «Никакая клевета до меня коснуться не может!» Откупщик, перекрест 
из евреев, не только не сомневался в непобедимости русского 
оружия, но даже до того повеселел, что, задолго до появления г. 
Вейнберга, утешал общество рассказами из еврейского быта. Батальонный командир метался, словно вьюн на сковороде: то вы
7 

тягивался, то свертывался в кольцо, то предавался боковому конвульсивному движению. 
Один патриарх продолжал на все смотреть холодными глазами 
и даже никому не завидовал. 
Однако после второго или третьего набора стали мы замечать, 
что у старика начинают раздуваться ноздри, как будто он к чемуто принюхивается. Первый, разумеется, заметил это прозорливый 
лекарь Погудин. 
– Помяните мое слово, – говорил он, – что к следующему набору бог ему узы разрешит! 
И точно, мало-помалу стал он подсаживаться то к председателю казенной палаты, то к батальонному командиру, то к управляющему палатой государственных имуществ. Сядет и смотрит 
не то мечтательно, не то словно в душу проникнуть хочет. И 
вдруг заговорит о любви к отечеству, но так заговорит, что председатель казенной палаты так-таки и сгорит со стыда. 
– »Впроситься» старик хочет! – по секрету сообщил председатель Максиму Афанасьичу. 
– Похоже на то-с! – меланхолически ответил Максим Афа-
насьич. 
И все словно замерли, в ожидании, что будет. И вот однажды, 
после пульки, подсел старик к батальонному командиру и некоторое время до того пристально смотрел на него, что полковник 
весь съежился. 
– Ну-с, как дела, полковник? – вдруг произнес старик. 
– Помаленьку, вашество! 
– То-то «пома-лень-ку»! – проскандировал старик, постепенно 
возвышая голос, и в заключение почти уж криком крикнул. – 
Старика, сударь, забываете! Да-с! 
С этими словами он встал и твердыми шагами вышел из клубной залы. 
Смятение было невообразимое; у всех точно пелена с глаз 
упала. И вдруг, без всякого предварительного соглашения, в одно 
мгновение ока, всем припомнилось давно забытое слово «начальник края»… 
Это было незадолго до появления манифеста об ополчении… 
 

8 

* * * 

 
Пришел наконец и манифест. Патриарх прозрел окончательно. 
Прежде всего его поразила цифра. Всего, всего тут было много: и холста, и сукна, и сапожных подметок, не говоря уже о людях. Ядреная, вкусная, сочная, эта цифра разом разрешила связывавшие его узы, так что прежде даже, нежели он мог хорошенько 
сообразить, какое количество изюма, миндаля и икры представляет она, уста его уже шептали: 
– Теперь я всё сам. Сам всё сделаю. Да-с, сам-с. 
И шептал он это с каким-то злорадством, словно бы хотел отмстить всем этим хищникам, которые бесцеремонно набивали 
свои карманы, а его держали на балыках да на зернистой икре. 
В тот же вечер он призвал к себе откупщика и огорошил его 
вопросом: 
– Ты, любезный, мне что присылаешь? 
Откупщик стоял, как опущенный в воду, и не смел взглянуть 
ему в глаза. 
– Два ведра водки в месяц мне посылаешь! Ска-а-ти-на! 
Больше он ничего не сказал, но весть об этом разговоре с быстротою молнии разнеслась по городу, так что на следующий 
день, когда, по случаю какого-то чиновничьего парада, мы были 
в сборе, то все уже были приготовлены к чему-то решительному. 
И действительно, трудно даже представить себе, до какой степени он вдруг изменился, вырос, похорошел. Многим показалось 
даже, что он сидит на коне и гарцует, хотя в действительности 
никакого коня под ним не было. Он окинул нас взором, потом на 
минуту сосредоточился, потом раза с два раскрыл рот и… заговорил. Не засвистал, не замычал, а именно заговорил. 
Прежде всего он поставил вне всякого сомнения, что удобный 
для истребления врага момент наступил. 
– У врагов наших есть нарезные ружья, но нет усердия-с, – 
сказал он, – у нас же хотя нет нарезных ружей, но есть усердие-е. 
И притом дисциплина-с. Смиррно! – вдруг крикнул он, грозя на 
нас очами. 
Затем, очень лестно отозвавшись об ополчении, которому 
предстоит в близком будущем выполнение славной задачи умиротворения, он перешел от внешних врагов к внутренним (он 
первый употребил это выражение, и так удачно, что после того 

9 

оно вполне акклиматизировалось в нашем административном 
обиходе), которых разделил на две категории. К первой он отнес 
беспокойных людей вообще и критиков в особенности. 
– Ни беспокойных людей, ни критиков – я не потерплю, – сказал он. – Критики вообще вредны, а у нас в особенности. Государство у нас обширное, а потому и операции в нем обширные. И 
притом в самоскорейшем времени-с. Следовательно, если выслушивать критики, то для одного рассмотрения их придется учредить особую комиссию, а впоследствии, быть может, и целое 
министерство. А ополчение тем временем будет без сапог-с. Не 
критиковать надобно, а памятовать, что в мире все подвержено 
тлению, а амуничные вещи в особенности. Скажу вам притчу. В 
прошлом году некоторый садовод посадил у себя в саду две яблони, а в нынешнем ожидал получить от них плод. И точно: одна 
яблоня дала плод, но другая – высохла. Ужели же следует садовода за это критиковать. Подобно сему – и ратницкий сапог. 
Один сапог дойдет до Севастополя, другой – только до первой 
станции. Никакая критика в этом случае не поможет, потому что 
достоинство сапога зависит не от критики, а от сапожника. Закон 
это предвидел и потому ни в каком ведомстве должности критика 
не установил-с. 
К другой категории «внутренних врагов» он отнес тех чиновников «посторонних ведомств», которые, выставляя вперед принцип разделения властей, тем самым стремятся к пагубному административному сепаратизму. 
– Многие из вас, господа, не понимают этого, – сказал он, не 
то гневно, не то иронически взглядывая в ту сторону, где стояли 
члены казенной палаты, – и потому чересчур уж широкой рукой 
пользуются предоставленными им прерогативами. Думают только о себе, а про старших или совсем забывают, или не в той мере 
помнят, в какой по закону помнить надлежит. На будущее время 
все эти фанаберии должны быть оставлены. Я  здесь всех критикую, я-с. А на себя никаких критик не потерплю-с! 
Высказавши это, он в заключение воскликнул: 
– А теперь обратимся к подателю всех благ и вознесем к нему 
теплые мольбы о ниспослании любезному отечеству нашему победы и одоления. Милости просим в собор, господа! 
Речь эта произвела очень разнообразное впечатление. Губернское правление торжествовало, казенная палата казалась сконфуженною, палата государственных имуществ внимала в гордом 

10