Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Охранители

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627160.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Охранители [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 34 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512285 (дата обращения: 16.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ОХРАНИТЕЛИ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ОХРАНИТЕЛИ 

 
Троекратный пронзительный свист возвещает пассажирам о 
приближении парохода к пристани. Публика первого и второго 
классов высыпает из кают на палубу; мужики крестятся и наваливают на плечи мешки. Жаркий июньский полдень; на небе ни 
облака; река сверкает. Из-за изгиба виднеется большое торговое 
село Л., все залитое в лучах стоящего на зените солнца. 
Но вот и пристань. Пароход постепенно убавляет ходу; рокочущие колеса его поворачиваются медленнее и медленнее; лоцмана стоят наготове, с причалами в руках. Еще два-три взмаха – 
пароход дрогнул и остановился. В числе прочих пассажиров ссаживаюсь в Л. и я, в ожидании лошадей для дальнейшего путешествия. 
Прежде, когда все было просто, и здесь была пристань простая. Устройство ее как будто говорило пассажиру: «Беги сих 
мест! лезь на кручу, нанимай лошадей и поезжай на все четыре 
стороны». И лезет, бывало, пассажир, меся ногами глину, по отвесной почти крутизне, лезет изо всех сил, спотыкаясь и тяжело 
дыша. Теперь прежней простоты не осталось и следа. От баржи, 
на которой устроена пароходная пристань, ведет в гору деревянная лестница, довольно отлогая; в двух местах ее в горе вырыты 
площадки, на которых устроены тесовые навесы и поставлены 
столы и скамьи; на самом верху береговой кручи стоит трактир. 
Все эти удобства обязаны своим существованием местному трактирщику, человеку предприимчивому и ловкому, которого старожилы здешние еще помнят, как он мальчиком бегал на босу 
ногу по улицам, и который вдруг как-то совсем неожиданно из 
простого полового сделался «хозяином». 
Молва не любит этого человека и называет его вором и кровопивцем. Говорят, что он соблазнил жену своего хозяина и вместе 
с нею обокрал последнего, что он судился за это и даже был оставлен в подозрении; но это не мешает ему быть одним из местных воротил и водить компанию с становым и тузамикапиталистами, которых в Л. довольно много. Трактир свой он 
устроил на городскую ногу: с половыми в белых рубашках и с 
поваром, одним из вымирающих обломков крепостного права, 
который может готовить не только селянку, но и настоящее кушанье. Сюда стекается не только контингент, ежедневно приво
2 

зимый пароходами, но и весь деловой люд, снующий с утра до 
вечера по базарной площади и за парой чая кончающий значительные сделки. Здесь гремит недавно выписанная из Москвы 
машина (а иногда и странствующий жидовский оркестр), и под ее 
гудение, среди духоты и кухонных испарении, обделывают свои 
дела «новые люди» (они же и краеугольные камни) нашего времени: маклаки, кулаки, сводчики, кабатчики, закладчики, лесники 
и пр. 
Вместе со мной сошел в Л. молодой человек, которого я заметил еще на пароходе. Он сел за один переход до Л. и в течение 
этого переезда вел себя совершенно молчаливо. Вошел в каюту и 
улегся на диван, не спросив даже рюмки водки, – поступок, которым, как известно, ознаменовывает свое прибытие всякий сколько-нибудь сознающий свое достоинство русский пассажир. Наружность он имел совершенно приличную, даже джентльменскую; одет был в легкую визитку и вещей имел очень мало: небольшой ручной сак, сумку через плечо и плед. С первого взгляда 
я принял его за одного из ближних помещиков, отправляющегося 
в гости к соседу. 
Поднимаясь в гору, мы разговорились. 
– Вы, кажется, здешний? – спросил он меня. 
– Верст двадцать отсюда мое имение. 
– И автор «Благонамеренных речей»? 
– Да. 
– Читал-с. 
Несколько ступенек мы прошли молча. 
– Не совсем одобряю я вашу манеру, – продолжал он. – Неясно. Умаление семейных добродетелей, неуважение чужой собственности, запутанность понятий о любви к отечеству… Конечно, 
это программа очень благодарная, но ведь тут самое важное – отношение автора к этим вопросам дня. Читая вас, кажется, что вы 
на все эти «признаки времени» не шутя прогневаны. Вам хотелось бы, чтоб мужья жили с женами в согласии, чтобы дети повиновались родителям, а родители заботились о нравственном 
воспитании детей, чтобы не было ни воровства, ни мошенничества, чтобы всякий считал себя вправе стоять в толпе разиня рот, не 
опасаясь ни за свои часы, ни за свой портмоне, чтобы, наконец, 
представление об отечестве было чисто, как кристалл… так, кажется? 

3 

– Предоставляю вам, как читателю, выводить те заключения, 
какие вы сочтете нужным… 
– Или, говоря другими словами, вы находите меня, для первой 
и случайной встречи, слишком нескромным… Умолкаю-с. Но так 
как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в 
ожидании лошадей, или в компании, то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня есть здесь дельце одно, и 
ручаюсь, что вы проведете время не без пользы. 
– Согласен, но прежде позвольте… 
– Сергей Иванов Колотов, к вашим услугам. Здешний исправник. 
Я взглянул на него с некоторым недоумением. 
– Я понимаю: вам кажется странным, что такой, можно сказать, юнец, как я, несет столь непосильное бремя, как бремя, сопряженное с званием исправника. Но не забудьте, что в настоящее время мы все живем очень быстро и что вообще чиновничья 
мудрость измеряется нынче не годами, а плотностью и даже, так 
сказать, врожденностью консервативных убеждений, сопровождаемых готовностью, по первому трубному звуку, устремляться 
куда глаза глядят. Мы все здесь, то есть вся воинствующая бюрократическая армия, мы все – молодые люди и все урожденные 
консерваторы. Есть старшие молодые люди, и есть младшие молодые люди. Исправником я лишь с недавнего времени, а прежде 
состоял при старшем молодом человеке в качестве младшего молодого человека и, должно сознаться, блаженствовал, потому что 
обязанности мои были самые легкие. Я возлежал на лоне моего 
принципала (он мой товарищ по школе, но более счастливый 
карьерист, нежели я), сказывал ему консервативные сказки, вместе с ним мечтал об английских лордах и правящих сословиях и 
вообще кормил его печатными пряниками. Но в скором времени 
все это изменилось. Пошли в ход «превратные толкования»; явилось на сцену «настроение умов», а там недалеко уж и до 
«doctrines les plus detestables»…1 Словом сказать, понадобился 
«глаз». Et, ma foi!.. me voila ispravnik!2 

                                                 
1 мерзейших доктрин (франц.)  
 
2 И вот я – исправник! (франц.)  

4 

Высказавши эту рацею, он бойко взглянул мне в лицо, как 
будто хотел внушить: а что, брат, не ожидал ты, что в этом захолустье встретишь столь интересного и либерального собеседника? 
Я догадался, что имею дело с бюрократом самого новейшего 
закала. Но – странное дело! – чем больше я вслушивался в его рекомендацию самого себя, тем больше мне казалось, что, несмотря 
на внешний закал, передо мною стоит все тот же достолюбезный 
Держиморда, с которым я когда-то был так приятельски знаком. 
Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца 
родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать… 
Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно 
за то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то 
неразрешимую психологическую загадку. Несмотря на все усилия выработать из нее бюрократию, она ни под каким видом не 
хочет сделаться ею. Еще на глазах у начальства она и туда и сюда, но как только начальство за дверь – она сейчас же язык высунет и сама над собою хохочет. Представить себе русского бюрократа, который относился бы к себе самому, яко к бюрократу, без 
некоторого глумления, не только трудно, но даже почти невозможно. А между тем бюрократствуют тысячи, сотни тысяч, почти 
миллионы людей. Миллион ходячих психологических загадок! 
Миллион людей, которые сами на себя без смеха смотреть не могут, – разве это не интересно? 
Я думаю, что наше бывшее взяточничество (с удовольствием 
употребляю слово «бывшее» и даже могу удостоверить, что двугривенных ныне воистину никто не берет) очень значительное 
содействие оказало в этом смысле. Взяточничество располагало к 
излияниям дружества и к простоте отношений; оно уничтожало 
преграды и сокращало расстояния; оно прекращало бюрократический индифферентизм и делало сердце чиновника доступным 
для обывательских невзгод. Какая, спрашивается, была возможность выработать бюрократа из Держиморды, когда он за двугривенный в одну минуту готов был сделаться из блюстителя и сократителя другом дома? Предположите, например, хоть такой 
случай: Держиморда имеет поручение превратить ваше бытие в 
                                                                                                        

5 

небытие. Что он очень хорошо знает, какую механику следует 
подвести, чтоб вы в одну минуту перестали существовать, – в 
этом, конечно, сомневаться нельзя; но, к счастью, он еще лучше 
знает, что от прекращения чьего-либо бытия не только для него, 
но и вообще ни для кого ни малейшей пользы последовать не 
должно. И вот он начинает маневрировать. Прежде всего он старается поразить ваше воображение и с этою целью является в сопровождении целого арсенала прекратительных орудий. Потом 
он напускает на себя юпитеровскую важность, потрясает плечами, жестикулирует и сквернословит басом. Словом сказать, приступает к делу словно и путный. Но не падайте духом перед этими военными хитростями, не убеждайте, не оправдывайтесь, но 
прямо вынимайте двугривенный. Как только двугривенный блеснул ему в глаза – вся его напускная, ненатуральная важность 
мгновенно исчезла. Прекратительных орудий словно как не бывало; дело о небытии погружается в один карман, двугривенный 
– в другой; в комнате делается светло и радостно; на столе появляется закуска и водка… И вот перед вами Держиморда – друг 
дома, Держиморда – муж совета. Двугривенный прояснил его 
мысли и вызвал в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют 
человека понимать, что бытие лучше небытия, а препровождение 
времени за закуской лучше, нежели препровождение времени в 
писании бесплодных протоколов, на которые еще бог весть каким 
оком взглянет Сквозник-Дмухановский (за полтинник ведь и он 
во всякое время готов сделаться другом дома). Сообразив все это, 
он выпивает рюмку за рюмкой, и не только предает забвению вопрос о небытии, но вас же уму-разуму учит, как вам это бытие 
продолжить, упрочить и вообще привести в цветущее состояние. 
Через полчаса его уже нет; он все выпил и съел, что видел его 
глаз, и ушел за другим двугривенным, который уже давно заприметил в кармане у вашего соседа. Вы расквитались, и хотя в вашей мошне сделалось одним двугривенным меньше, но не ропщите на это, ибо, благодаря этой монете, при вас остался драгоценнейший дар творца: ваше бытие. 
Как хотите, а это своего рода habeas corpus.1 

                                                 
1 закон о неприкосновенности личности (лат.)  
 

6 

Это до такой степени справедливо, что когда Держиморда 
умер и преемники его начали относиться к двугривенным с презрением, то жить сделалось многим тяжельше. Точно вот в знойное, бездождное лето, когда и без того некуда деваться от духоты 
и зноя, а тут еще чуются в воздухе признаки какой-то неслыханной повальной болезни. 
– Тяжело, милый друг, народушке! ничем ты от этой болести 
не откупишься! – жаловались в то время друг другу обыватели и, 
по неопытности, один за другим прекращали свое существование. 
Но, к счастью, такое суровое время проскочило довольно скоро. Благодаря Держиморде и долговременной его практике, убеждение, что дело о небытии не имеет в себе ничего серьезного, 
установилось настолько прочно, что обыватели скоро одумались. 
Не помогли ни неуклонность, ни неумытность, ни вразумления, 
ни мероприятия: жертвою их сделались лишь первые, застигнутые врасплох обыватели. Затем все постепенно вошло в колею. 
Напрасно старались явившиеся на смену Держимордам безукоризненные молодые люди уверять и доказывать, что бюрократия 
не праздное слово, – никто не поверил им. У всех еще на памяти 
замасленный Держимордин халат, у всех еще в ушах звенит раскатистый Держимордин смех – о чем же тут, следовательно, толковать! И вот молодые бюрократы корчатся, хмурят брови, надсаживают свои груди, принимают юпитеровские позы, а им говорят: 
– Ты не пугай – не слишком-то испугались! У самого Антона 
Антоныча (Сквозник-Дмухановский) в переделе бывали – и то 
живы остались! Ты дело говори: сколько тебе следует? 
– Ничего мне не надо! мне надо, чтоб вы прекратили свое существование! – усовещивали молодые бюрократы неверующих. 
– Да ты подумай, что ты сказал! Ты на бога-то посмотри! 
Рассудите сами, какой олимпиец не отступит перед этою беззаветною наивностью? «Посмотри на бога!» – шутка сказать! А 
ну, как посмотришь, да тут же сквозь землю провалишься! Как не 
смутиться перед этим напоминанием, как не воскликнуть: «Бог с 
вами! живите, множитесь и наполняйте землю!» 
Так именно и поступили молодые преемники Держиморды. 
Некоторое время они упорствовали, но, повсюду встречаясь с невозмутимым «посмотри на бога!», – поняли, что им ничего другого не остается, как отступить. Впрочем, они отступили в порядке. 
Отступили не ради двугривенного, но гордые сознанием, что не
7 

зависимо от двугривенного нашли в себе силу простить обывателей. И чтобы маскировать неудачу предпринятого ими похода, 
сами поспешили сделать из этого похода юмористическую эпопею. 
С тех пор отличительным характером русской бюрократии 
сделалось ироническое отношение к самой себе. Прежние Держиморды халатничали; нынешние Держиморды увеселяют и 
амикошонствуют. 
Словом сказать, настоящих, «отпетых» бюрократов, которые 
не прощают, очень мало, да и те вынуждены вести уединенную 
жизнь. Даже таких немного, которые прощают без подмигиваний. 
Большая же часть прощает с пением и танцами, прощает и во все 
колокола звонит: вот, дескать, какой мы маскарад устроиваем! 
Я знаю многих строгих моралистов, которые находят это явление отвратительным. Я же хотя и не имею ничего против этого 
мнения, но не могу, с своей стороны, не присовокупить: живем 
помаленьку! 
Только в одном случае и доныне русский бюрократ всегда является истинным бюрократом. Это – на почтовой станции, когда 
смотритель не дает ему лошадей для продолжения его административного бега. Тут он вытягивается во весь рост, надевает фуражку с кокардой (хотя бы это было в комнате), скрежещет зубами, сует в самый нос подорожную и возглашает: 
– Да ты знаешь ли, курицын сын, с кем дело имеешь? ты это 
видишь? уткнись рылом-то в подорожную! уткнись! прочитай! 
Но, богу споспешествующу, надо надеяться, что, с развитием 
железных путей, и на почтовых станциях число случаев проявления бюрократизма в значительной степени сократится. 
Кстати: говоря о безуспешности усилий по части насаждения 
русской бюрократии, я не могу не сказать несколько слов и о 
другом, хотя не особенно дорогом моему сердцу явлении, но которое тоже играет не последнюю роль в экономии народной жизни и тоже прививается с трудом. Я разумею соглядатайство. 
Соглядатай-француз – вот истинный мастер своего дела. Это 
соглядатай – бритва. Во-первых, он убежден, что делает дело; вовторых, он знает, что ему надобно, и, в-третьих, он никогда сам 
не втюрится. Вот три капитальные качества, которые делают из 
него мастера. Он подслушивает со смыслом и в массе подслушанного умеет на лету различить существенное от ненужных 
околичностей. Это сберегает ему пропасть времени. Он не оста
8 

новит своего внимания на пустяках, не пожалуется, например, на 
то, что такой-то тогда-то говорил, что человек происходит от 
обезьяны, или что такой-то, будучи в пьяном виде, выразился: 
хорошо бы, мол, Верхоянск вольным городом сделать и портофранко в нем учредить. Ему нет дела ни до верхоянской автономии, ни до происхождения человека. Он подслушивает только то, 
что в данный момент и при известных условиях представляет 
действительный подслушивательный интерес. Подслушает, устроит всю нужную обстановку и тогда уже и пожалуется. И при 
этом непременно самого себя убережет. Он не станет, в видах поощрения, воровать вместе с вором и не полезет в заговор вместе с 
заговорщиком. Одним словом, никогда не поступит так, что потом и не разберешь, соглядатай ли он или действительный вор и 
заговорщик. Он облюбует и натравит свою жертву издалека, почти не прикасаясь к ней и строго стараясь держаться в стороне, в 
качестве благородного свидетеля. 
Итак, настоящий, серьезный соглядатай – это француз. Он 
быстр, сообразителен, неутомим; сверх того, сухощав, непотлив и 
обладает так называемыми jarrets d'acier.1 Немец, с точки зрения 
усердия, тоже хорош, но он уже робок, и потому усердие в нем 
очень часто извращается опасением быть побитым. Жид мог бы 
быть отличным соглядатаем, но слишком торопится. О голландцах, датчанах, шведах и проч. ничего не знаю. Но русский соглядатай – положительно никуда не годен. 
Прежде всего он рохля; он – тот человек, про которого сказано, что он в воде онучи сушит. Он никогда не знает, что ему надобно, и потому подслушивает зря и, подслушавши, все кладет в 
одну кучу. Во-вторых, он невежествен и потому всегда поражается пустяками и пугается самых обыкновенных вещей. Прокалив 
их в горниле своего разнузданного воображения, он с необыкновенною любовью размазывает их и этим очень легко вводит в заблуждение. Он лжет искренно, без всякой для себя пользы и притом почти всегда со слезами на глазах, и вот это-то именно и составляет главную опасность его лжей, – опасность, к сожалению, 
весьма немногими замечаемую и вследствие этого служащую источником бесчисленных промахов. В-третьих, русский согляда
                                                 
1 стальными мышцами (франц.)  
 

9 

тай или повадлив, или тщеславен. Ежели он повадлив, то всегда 
начинает с выпивки и потом, постепенно сдружаясь с предметом 
своих наблюдений, незаметно принимает его нравы и обычаи. 
Следя за вором, украдет сам, следя за заговорщиком, сам напишет прокламацию. И за это, к собственному удивлению, попадет 
на каторгу. Ежели он тщеславен, то любит, чтоб его разумели 
благородным человеком, называли масоном и относились к нему 
с ласкою и доверием. Он обожает слезы и без ума от раскаяния. 
Выплачьте у него на груди ваше заблуждение, скажите ему при 
этом, что он масон, – он простит. Он даже предупредит вас в случае надобности, разумеется, оговорившись: «Пожалуйста, между 
нами». И впрочем, тут же и другому, и третьему скажет: «Это я! 
я предупредил! нужно спасти благородного молодого человека!» 
Но попробуйте сказать ему, что он совсем не масон… 
И таким образом проходят годы, десятки лет, а настоящих, 
серьезных соглядатаев не нарождается, как не нарождается и 
серьезных бюрократов. Я не говорю, хорошо это или дурно, созрели мы или не созрели, но знаю многих, которые и в этом готовы видеть своего рода habeas corpus. 
Такого рода мысли невольно представились мне, покуда Колотов зарекомендовывал себя. 
– А знаете ли, – сказал я, – прежде, право, лучше было. Ни о 
каких настроениях никто не думал, исправники внутреннею политикой не занимались… отлично! 
– Да-с, но вы забываете, что у нас нынче смутное время стоит. 
Суды оправдывают лиц, нагрубивших квартальным надзирателям, земства разговаривают об учительских семинариях, об артелях, о сыроварении. Да и представителей нравственного порядка 
до пропасти развелось: что ни шаг, то доброхотный ревнитель. И 
всякий считает долгом предупредить, предостеречь, предуведомить, указать на предстоящую опасность… Как тут не встревожиться? 
– Следовательно, в настоящую минуту вы находитесь в экскурсии по предмету «настроения умов»? 
– Да, я еду из З., где, по «достоверным сведениям», засело целое гнездо неблагонамеренных, и намерен пробыть до сегодняшнего вечернего парохода в Л., где, по тем же «достоверным сведениям», засело другое целое гнездо неблагонамеренных. Вы понимаете, два гнезда на расстоянии каких-нибудь тридцати – сорока верст! 

10