Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Непочтительный коронат

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627156.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Непочтительный коронат [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 37 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512277 (дата обращения: 25.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

НЕПОЧТИТЕЛЬНЫЙ 
КОРОНАТ 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

НЕПОЧТИТЕЛЬНЫЙ КОРОНАТ 

 
Прошло лет шесть после того, как я в последний раз посетил 
родное Чемезово, и я совершенно утерял из вида Машеньку. Два 
раза, впрочем, она сама напоминала мне о себе. В первый раз 
уведомила о своем вступлении во вторичный законный брак с 
Филофеем Павлычем Промптовым, тем самым, которому она, 
еще будучи вдовою после первого мужа, приготовляла фонтанели 
на руки и налепляла пластырь на фистулу под левою скулой. Во 
второй раз писала об отъезде в Петербург двоих старших сыновей: Феогноста и Короната, для поступления в казенные заведения, и просила меня принять их в свое «родственное расположение». «Поручаю тебе, мой родной, – писала она, – моих двоих 
молодцов, коих и прошу принять в свое родственное расположение; я же, с своей стороны, им лично внушала, чтобы они как 
добронравным поведением, так и прилежанием, всемерно старались оное заслужить. Как мать и христианка, я так рассудила, 
чтобы каждый из них тот путь избрал, который всего вернее к 
счастию ведет. И так как Феогностушка – мальчик характера откровенного, то я и заключила из сего, что он ближе всего найдет 
свое счастие в кавалерии; Коронатушку же, как мальчика скрытного и осмотрительного, заблагорассудила пустить по юридистической части. Что же касается до Смарагдушки, то пускай он, по 
молодости лет, еще дома понежится, а впоследствии, ежели богу 
будет угодно, думаю пустить его по морской части, ибо он и теперь мастерски плавает и, сверх того, имеет большую наклонность к открытиям: на днях в таком месте белый гриб нашел, в 
каком никто ничего путного не находил» и т. п. 
И действительно, вслед за вторым письмом явились ко мне 
Феогност и Коронат, шаркнули ножкой, поцеловали в плечико и 
в один голос просили принять их в свое родственное расположение, обещаясь, с своей стороны, добронравием и успехами в науках вполне оное заслужить. При этом я узнал от них, что они, по 
приезде в Петербург, поселились у какого-то отставного начальника отделения департамента податей и сборов, с которым еще 
покойный отец их, Савва Силыч Порфирьев, состоял в связях по 
откупным делам, и что этот же начальник отделения обязался 
брать их из «заведений» по праздникам к себе. 

2 

Однако ж племянники не баловали меня визитами. Феогностушка еще заходил по временам; придет, брякнет саблею, скажет: «а меня, дяденька, вчера чуть в карцер не посадили» – и убежит. Но Коронат приходил не больше двух-трех раз в год, да и то 
с таким видом, как будто его задолго перед тем угнетала мысль: 
«И создал же господь бог родственников, которых нужно посещать!» Вообще это был молодой человек несообщительный и угрюмый; чем старше он становился, тем неуклюжее и неотесаннее 
делалась вся его фигура. Придет, бывало, сядет как-то особняком, 
закурит папиросу и молчит. Смотрит всегда исподлобья, иногда 
вдруг замурлычет или засмеется, словно хочет сказать что-то 
очень колкое, но ничего не выходит. К удивлению, я и с своей 
стороны чувствовал себя не совсем ловко в его присутствии. И 
угрюмое молчание, и отрывистые ответы, которые он давал на 
мои вопросы, – все явно показывало, что он тяготится присутствием в моем доме и что, будь он свободен, порог моей квартиры 
никогда не увидел бы ноги его. Сначала я думал, что он или неумен, или запуган, но впоследствии, по многим признакам, убедился, что отчужденность его обдуманная, сознательная. Очевидно, в голове этого юноши происходила какая-то своеобразная 
работа, но он считал ее настолько принадлежащею исключительно ему, что не имел ни малейшей охоты посвящать всякого 
встречного в ее тайны. А на меня он, по-видимому, именно смотрел как на «встречного», то есть как на человека, перед которым 
не стоит метать бисера, и если не говорил прямо, что насилует 
себя, поддерживая какие-то ненужные и для него непонятные 
родственные связи, то, во всяком случае, действовал так, что я не 
мог не понимать этого. 
И вот в одно из воскресений (это было уже лет пять спустя после того, как он определился в заведение по «юридистической» 
части) Коронат пришел ко мне. На этот раз он явился еще загадочнее, нежели когда-либо. По обыкновению, отыскал дальний 
угол, сел и закурил папироску, но уже по тому, как дрожала его 
рука, зажигая спичку, я заключил, что он чем-то сильно взволнован. Некоторое время он молчал; но плечи его беспрестанно 
вздрагивали, и он то обращал ко мне свое лицо, как будто и решался и не решался что-то высказать, то опять начинал смотреть 
прямо, испытуя пространство. Наконец он вдруг выпалил: 
– А я, дядя, в Медицинскую академию хочу! 

3 

– А школу как? побоку? – спросил я, несколько испуганный 
этим внезапным решением. 
– Стало быть – побоку. 
– Христос с тобой! что же за причина? 
– Это было бы долго рассказывать, да притом и неинтересно 
для вас. Словом сказать – я решился. 
Я был совсем озадачен. Меня всегда пугала та стремительность, с которою нынешние молодые люди принимают самые радикальные решения и приводят их в исполнение. Придет молодой 
человек (родственники у меня между ними  есть), скажет: «Прощайте! я завтра за границу удираю… совсем!» Думаешь, что он 
шутку шутит, ан, смотришь, и действительно завтра его след простыл! Или скажет: «Прощайте! я на днях туда нырну, откуда одна 
дорога: в то место, где Макар телят не гонял!» Опять думаешь, 
что он пошутил, – не тут-то было! сказал, что нырну, и нырнул; 
а через несколько месяцев, слышу, вынырнул, и именно в том 
месте, где Макар телят не гонял. Словом, исполнил в точности: 
стремительно, быстро, без колебаний. Я сначала полагал, что это 
у них так  делается: ни с того ни с сего, взял да и удрал или нырнул; но потом убедился, что в них это мало-помалу накапливается. Мы, старцы сороковых годов, видим, как они молчат (при нас 
они действительно молчат, словно им и говорить с нами не о 
чем), и посмеиваемся: вот, мол, шалопаи! чай, женский вопрос, с 
точки зрения Фонарного переулка, разрешают! А они совсем не о 
том: у них просто в это время накапливается. Накопится, назреет, 
и вдруг бац! – удеру, нырну, исчезну… И как скажет, так и сделает. 
И все-таки повторяю: как ни обыденна в нынешнее время эта 
внезапность решений, она всегда меня пугает. И странно, и жутко. Он, молодой-то человек, давно уж порешил, что ему там  
лучше – благороднее! – а нам, старцам, все думается: «Ах, да 
ведь он там  погибнет!» И в нас вдруг просыпается при этом вся 
сумма того теплого, почти страстного соболезнования к гибнущему, которым вообще отличается сердобольная и не позабывшая принципов гуманности половина поколения сороковых годов. Сколько раз я, на свою долю, принимался и уговаривать, и 
отклонять – и все напрасно. 
– Послушайте, молодой человек! – говорил я, – что вам за охота гибнуть? 

4 

– Это было бы слишком долго объяснять, да для вас ведь оно и 
неинтересно. 
– Но отчего же! Если б с вами говорил человек равнодушный 
или зложелательный, перед которым вам было бы опасно душу 
открыть… 
– Извольте-с. Если вы уж так хотите, то души своей хотя я перед вами и не открою, а на вопрос отвечу другим вопросом: если 
б вам, с одной стороны, предложили жить в сытости и довольстве, но с условием, чтоб вы не выходили из дома терпимости, а с 
другой стороны, предложили бы жить в нужде и не иметь постоянного ночлега, но все-таки оставаться на воле, – что бы вы выбрали? 
Вопрос странный, почти необыкновенный; но тем не менее, 
коль скоро он однажды стоит перед вами, то не ответить на него 
невозможно. Стараешься, разумеется, как-нибудь увильнуть, обратить дело в шутку, но ведь есть совопросники, с которыми даже шутить нельзя. «Отвечайте, сударь, прямо; не увертывайтесь, 
а прямо говорите: что бы вы выбрали, сытный ли дом терпимости 
или голодную свободу?» Ну и отвечаешь; отвечаешь, конечно, в 
таком смысле, чтобы самому себя лицом в грязь не ударить и аттестат себе хороший получить. Оно недурно, положим, в довольстве да в сытости пожить, да ведь дернула же нелегкая к хорошему-то житью дом терпимости пристегнуть. Дом терпимости! каково-с?! 
– Стало быть, по-вашему, мы в доме терпимости живем? – попробуешь тоже ответить вопросом на вопрос. 
– Стало быть-с. 
– И следовательно, я, который… 
– Следовательно-с. 
И только. Ни отступления, ни раскаяния, ни даже самых общеупотребительных формул учтивости – ничего. Вот и старайся 
тут смягчать, да сглаживать, да компромиссы отыскивать! Что 
бы, например, стоило сказать: «Помилуйте! это я не об вас говорю!» или хоть так: «О присутствующих, дескать, не говорят и 
т. д.», – нет, так-таки и прет: «Стало быть-с!» Ничем, даже простою, ничего не стоющею вежливостью поступиться не хочет! 
Посмотришь-посмотришь на эту необузданность, да и скажешь 
себе: «Нет, лучше с этими господами не разговаривать! Подальше от них – да-с! Пускай они сами, как знают, карьеру свою делают, а мы, старцы, карьеру свою, уж сделали… да-с!» 

5 

А как бы покойно жить на свете, если б этой стремительности, 
этого самомнения не было! Шел бы всякий по своей части, один 
по кавалергардской, другой по юридической, третий по морской, 
а маменька Марья Петровна сидела бы в Березниках да умилялась бы, на деток глядючи! И сделался бы Коронатушка адвокатом, прослезился бы он в Мясниковском деле и уж наверно упал 
бы в обморок по делу о поджоге овсянниковской мельницы. И 
был бы он малый с деньгами, обзавелся бы домком, женился бы и 
вечером, возвратясь из суда, говорил бы: «А я сегодня, душенька, 
Языкова подкузьмил: он – в обморок, а я, не будь глуп, да выкликать начал!» И вдруг, вместо всего этого, – хочу в Медицинскую 
академию! 
– Ты бы, однако ж, прежде обдумал свое решение, – обратился 
я к Коронату после минутного молчания. 
– Отчего же вы полагаете, что я не обдумал его? 
– Ты, конечно, знаешь, что мать предназначила тебя не в медики, а по юридической части… 
– А ежели бы она меня по танцевальной части предназначила? 
– Позволь, душа моя! Как ни остроумно твое сближение, но ты 
очень хорошо знаешь, что юридическая часть и танцевальная – 
две вещи разные. Твоя мать, желая видеть в тебе юриста, совсем 
не имела в виду давать пищи твоему остроумию. Ты отлично понимаешь это. 
– Но я еще лучше понимаю, что если б она пожелала видеть во 
мне танцмейстера, то это было бы много полезнее. Я отплясывал 
бы, но, по крайней мере, вреда никому бы не делал. А впрочем, 
дело не в том: я не буду ни танцмейстером, ни адвокатом, ни 
прокурором – это я уж решил. Я буду медиком; но для того, чтоб 
сделаться им, мне нужно пять лет учиться и в течение этого времени иметь хоть какие-нибудь средства, чтоб существовать. Вот 
по этому-то поводу я и пришел с вами переговорить. 
– А мать знает о твоем намерении оставить школу? 
– Знает. 
– Что же она пишет? 
– А вот прочтите. 
Он вынул из кармана и подал мне письмо, в котором я прочитал следующее: 
«Любезный сын Коронат! Намерение твое оставить юридистическую часть и пойти по медицинской весьма меня удивило. 
Причину столь внезапного твоего предпочтения, впрочем, очень 

6 

хорошо понимаю: ты и прежде сего был непочтительным сыном, 
и впредь таковым быть намерен. Ежели так, то пусть будет воля 
божия! Хотя нынче и в моде родителей не почитать, но я таковой 
моды не признаю, и правила мои на этот счет очень тверды. Я 
всегда была христианкой и матерью и всегда буду. Следовательно, ежели ты упорствуешь в непочтительности, то и я в своих 
правилах остаюсь непреклонною. И согласия моего на твою фантазию не изъявляю, а приказываю, как христианка и мать: продолжай по юридистической части идти, как тебе от меня и от бога 
сие предназначено. В противном же случае надейся на себя, а на 
меня не пеняй. За сим, да будет над тобой божие и мое благословение. Я же остаюсь навсегда неизменно тебя любящая — 
Мария Промптова».  
– Это – ответ матери на мое письмо, – объяснил Коронат, когда я окончил чтение. – Я просил ее давать мне по триста рублей 
в год, покуда я не кончу академического курса. После я обязуюсь 
от нее никакой помощи не требовать и, пожалуй, даже возвратить 
те полторы тысячи рублей, которые она употребит на мое содержание; но до тех пор мне нужно. То есть, коли хотите, я могу 
обойтись и без этих денег, но это может повредить моим занятиям. 
Он остановился и взглянул на меня; я тоже глядел на него, 
волнуемый смутными подозрениями. Я знал, что Коронат не денег от меня хочет: на этот счет он всегда был очень брезглив. 
Один раз только, когда он был еще в первом классе, он прислал 
ко мне училищного сторожа с запиской: «для некоторого предприятия необходимо 60 копеек серебром, которые и прошу вручить подателю сего; я же при первом удобном случае возвращу». 
И возвратил. Но ежели ничто не угрожало моим капиталам, то 
явно, что существовало какое-то посягательство на мое спокойствие, что на меня возлагалась надежда, быть может, сопряженная с 
требованием вмешательства. А между тем идеал всей моей жизни 
именно в том и состоял, чтобы никогда ни во что не вмешиваться. Вмешательство! – при одном этом слове меня кидало в дрожь! 
Поди, разговаривай, выслушивай тупоумные возражения, старайся опровергнуть мысли, в которых даже ухватиться не за что, – 
сколько тут пошлого празднословия, мелочных уколов, дрязг, 
утомительной суетни! А я уж и стар, и устал. Состарелся – сам не 
знаю как; устал – сам не знаю отчего. Ах, лучше бы, во сто крат 
лучше бы, если бы он у меня денег попросил, – право, я с удо
7 

вольствием пятьдесят, сто рублей отдал бы! Деньги – это, вопервых, не сопряжено ни с какими личными хлопотами: вынул из 
кармана, отсчитал – и пошел себе по Невскому щеголять; а вовторых – это жертва, которую всякий оценить и сосчитать в состоянии. Давши деньги, можно, для облегчения сердца, кой-кому 
и пожаловаться. Вот, мол, самому были нужны, а бедный родственник пришел да и утащил из-под носа. Так нет же! не нужно 
ему, изволите видеть, денег, а поди хлопочи, переливай из пустого в порожнее, бей языком, расстроивай себе печень – и все ради 
того, чтоб в результате оказался пшик. Эх! сказано было: «Иди по 
юридической части – и иди! А если претит юридическая часть – 
ну, сам и устроивайся, а других не беспокой». Очень уж вы строги, господа, а между тем мало ли между юристами хороших людей! Да и не только между юристами – даже между шпионами 
бывают такие, которые возвышенную душу имеют. Я знал одного 
шпиона: придет, бывало, со службы домой, сядет за фортепьяно, 
начнет баллады Шопена разыгрывать, а слезы так и льются, так и 
льются из глаз. – Душа у него так и тает, сердце томительно надрывается, всемогущая мировая скорбь охватывает все существо, а 
уста бессознательно шепчут: «Подлец я! великий, неисправимый 
подлец!» И что ж, пройдет какой-нибудь час или два – смотришь, 
он и опять при исполнении обязанностей! Быстр, находчив, бодр, 
при случае глубокомыслен, при случае сострадателен, при случае 
шутлив. А потом – и опять Шопен, и опять слезы, томительные, 
сладкие слезы… 
– Следовательно, – продолжал между тем Коронат, – если вы 
желаете мне быть полезным, то этого можно достигнуть следующим образом: вы съездите в Березники и убедите мать, чтоб она 
не глупила. Я желаю, чтоб вы меня поняли, почтеннейший дядюшка, я знаю, что вам мое предложение не может нравиться, но 
так как тут дело идет о том, чтоб вырвать человека из омута и 
дать ему возможность остаться честным, то полагаю, что можно 
и побеспокоить себя. Вы скажите матери, что я не больше пяти 
лет буду ей в тягость и что, по выходе из академии, не только не 
обращусь к ней за помощью, но, пожалуй, даже возвращу все ее 
траты на меня. 
Я разинул было рот, чтоб вставить и мое слово в этот односторонний разговор, но он не дал мне. 
– Вы поймите мое положение, – сказал он, – я и мать – мы 
смотрим в разные стороны; впрочем, об ней даже нельзя сказать, 

8 

смотрит ли она куда-нибудь. А между тем все мое будущее от нее 
зависит. Ничего я покуда для себя не могу. Не могу, не могу, не 
могу… От одной этой мысли можно голову себе раздробить. 
Только нет, я своей головы не раздроблю… во всяком случае! 
Прощайте. Надеюсь, что я вас не стеснил. 
Высказавши это, он встал, пожал мою руку и вышел из комнаты прежде, нежели я мог очнуться от изумления и что-нибудь 
возразить. 
Не знаю, как это случилось, но через неделю я был уже в дороге, а еще через два дня – в том самом Чемезове, с которым я 
уже столько раз знакомил читателя. 
Я остановился у Лукьяныча, который жил теперь в своем доме, на краю села, при самом тракте, на собственном участке земли, выговоренном при окончательной разделке с крестьянами. До 
сих пор я знал Лукьяныча исключительно как слугу. Приезжая в 
Чемезово лишь изредка и притом на самое короткое время, я останавливался в старом господском доме, куда являлся ко мне и 
Лукьяныч. Откуда он являлся, какое было его внеслужебное положение, мог ли он обладать какою-либо иною физиономией, 
кроме той, которую носил в качестве старосты, радел ли он гденибудь самостоятельно, за свой счет, в своем  углу, за своим  
горшком щей, под своими  образами, или же, строго придерживаясь идеала «слуги», только о том и сохнул, как бы барское добро 
соблюсти, – мне как-то никогда не приходило в голову поинтересоваться этим. Я знал смутно, что хотя он, в моем присутствии, 
ютился где-то в подвальном этаже барского дома, но что у него 
все-таки есть на селе дом, жена и семья; что два сына его постоянно живут в Москве по фруктовой части и что при нем находятся только внучата да бабы, жены сыновей, при помощи которых и 
справляется его хозяйство. Теперь я увидел его полным хозяином 
и самостоятельным устроителем собственного муравейника, каждый член которого, по мере сил, трудился на пользу общую. Он 
купил у крестьян на снос всю барскую стройку, половину продал, 
а из другой выбрал материал покрепче и выстроил себе просторную избу. В одной половине жил сам с семьей, а в другую пускал проезжих извозчиков – благо тракт был довольно оживленный. 
Постарел он за эти восемь лет достаточно, но все еще был 
крепок, вполне сохранил зрение и память и только на ноги жаловался, что к погоде мозжат. 

9 

– Это я их, должно быть, в те поры простудил, как в первый 
холерный год рекрутов в губернию сдавать ездил, – рассказывал 
он. – Схватили их тогда наускори, сейчас же в кандалы нарядили 
– и айда в дорогу! Я было за сапожишками домой побежал, а маменька ваша, царство небесное, увидела в окошко да и поманила: 
это, мол, что еще за щеголь выискался – и в валенках будешь хорош! Ан тут, как на грех, оттепель да слякоть пошла – ну, и схватил, должно полагать. 
Принял он меня добродушно, почти с радостью, но когда показывал свой дом, то как будто сконфузился. Вероятно, думал: 
увидит барин, какую Лукьяныч махину соорудил, скажет: «Эге! 
стало быть, хорошо старостой-то служить!» Представил мне всю 
семью, от старшего сына, которого незадолго перед тем из Москвы выписал, до мелконького-мелконького внучка Фомушки, ползавшего по полу на карачках. Полюбопытствовал я на старое пепелище сходить – сводил и туда. На месте господского дома 
стояли бугры и глубокие ямы, наполненные осколками кирпича и 
штукатурки; поверх мусора густою стеной разрослась крапива, а 
по местам пробивались молодые березки. Но старого сада докуда 
еще не тронули; по-прежнему был он полон прохлады и сумерек; 
по-прежнему старые дуплистые липы и березы задумчиво помавали в вышине всклокоченными вершинами; по-прежнему волною неслись отовсюду запахи и прозрачною, душистою массою 
стояли в воздухе. 
– Ишь парки-то! – молвил Лукьяныч, когда я, охваченный 
волнами прошлого, невольно остановился посреди одной из аллей. – Дерунов мужичкам тысячу рублей сулил, чтоб на дрова 
срубить, однако мужички согласия не дали. Разве что после будет, а покуда у нас здесь девки по воскресеньям хороводы водят… гулянье! Так и в приговоре написали. 
Поговоривши о делах, потревоживши старину, спросил я 
Лукьяныча и о Промптовых; но, к величайшей неожиданности, 
вести были очень неутешительные. 
– Совсем нынче Марья Петровна бога забыла, – сказал мне 
Лукьяныч, – прежде хоть землей торговала, все не так было зазорно, а нынче уж кабаками торговать начала. Восемь кабаков на 
округе под чужими именами держит; а сколько она через это крестьянам обиды делает – кажется, никакими слезами ей того не 
замолить! 

10