Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

В дороге

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627117.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. В дороге [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 24 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512216 (дата обращения: 20.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

В ДОРОГЕ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

В ДОРОГЕ 

Я ехал недовольный, измученный, расстроенный. В М***, где 
были у меня дела по имению, ничто мне не удалось. Дела оказались запущенными; мои требования встречали или прямой отпор, 
или такую уклончивость, которая не предвещала ничего доброго. 
Предвиделось судебное разбирательство, разъезды, расходы. Обладание правом представлялось чем-то сомнительным, почти тягостным. 
— Очень уж вы, сударь, просты! — утешали меня мои м — 
ские приятели. Но и это утешение действовало плохо. В первый 
раз в жизни мне показалось, что едва ли было бы не лучше, если 
б про меня говорили: «Вот молодец! налетел, ухватил за горло — 
и делу конец!» 
Дорога от М. до Р. идет семьдесят верст проселком. Дорога 
тряска и мучительна; лошади сморены, еле живы; тарантас сколочен на живую нитку; на половине дороги надо часа три кормить. Но на этот раз дорога была для меня поучительна. Сколько 
раз проезжал я по ней, и никогда ничто не поражало меня: дорога 
как дорога, и лесом идет, и перелесками, и полями, и болотами. 
Но вот лет десять, как я не был на родине, не был с тех пор, как 
помещики взяли в руки гитары и запели: 
На реках вавилонских — тамо седохом и плакахом... — и до 
какой степени всё изменилось кругом! 
С тех пор и народ «стал слаб», и все мы оказались «просты... 
эх, как мы просты!», и «немец нас одолел!» Да, немец. «Долит 
немец, да и шабаш!» — вопиют в один голос все кабатчики, все 
лабазники, все содержатели постоялых дворов. И вам ничего не 
остается делать, как согласиться с этим воплем, потому что вы 
видите собственными глазами и чуете сердцем, как всюду, и на 
земле и под землею, и на воде и под водою — всюду ползет немец. В этих коренных русских местах, где некогда попирали ногами землю русские угодники и благочестивые русские цари и 
царицы, — в настоящую минуту почти всевластно господствует 
немец. Он снимает рощи, корчует пни, разводит плантации, овладевает всеми промыслами, от которых, при менее черной сравнительно работе, можно ожидать более прибылей, и даже угрожает 
забрать в свои руки исконный здешний промысел «откармливания пеунов». И чем ближе вы подъезжаете к Троицкому посаду и 
к Москве, этому средоточию русской святыни, тем более убеж
2 

даетесь, что немец совсем не перелетная птица в этих местах, что 
он не на шутку задумал здесь утвердиться, что он устроивается 
прочно и надолго и верною рукой раскидывает мрежи, в которых 
суждено барахтаться всевозможным Трифонычам, Сидорычам и 
прочей неуклюжей белужине и сомовине, заспавшейся, опухшей, 
спившейся с круга. 
— Чей это домик? — спрашиваю я, указывая на стоящий в 
стороне новенький, с иголочки, домик, кругом которого уже затеян молодой сад. 
— Это Крестьян Иваныча! — отвечает ямщик, — он тут рощу 
у помещика купил. Вон он, лес-то! Ишь сколько повалил! Словно 
город, костров-то наставил! 
Я смотрю по указываемому направлению и вижу, что вдали 
действительно раскинулось словно большое село. Это сложенные 
стопы бревен, тесу, досок, сажени всякого рода дров: швырковых, угольных, хворосту и т. д. 
— Кто же этот Крестьян Иваныч? 
— Немец. Он уж лет пять здесь орудует. Тощо́й пришел, а теперь, смотри, какую усадьбу взбодрил! 
— Хороший человек? 
— Душа-человек. Как есть русский. И не скажешь, что немец. 
И вино пьет, и сморкается по-нашему; в церковь только не ходит. 
А на работе — дошлый-предошлый! все сам! И хозяйка у него — 
все сама! 
— А дорого за рощу дал? 
— Пустое дело. Почесть что задаром купил. Иван Матвеич, 
помещик тут был, господин Сибиряков прозывался. Крестьян-то 
он в казну отдал. Остался у него лесок — сам-то он в него не заглядывал, а лесок ничего, хоть на какую угодно стройку гож! — 
да болотце десятин с сорок. Ну, он и говорит, Матвей-то Иваныч: 
«Где мне, говорит, с этим дерьмом возжаться!» Взял да и продал 
Крестьян Иванычу за бесценок. Владай! 
— Отчего же свои крестьяне не купили, коли дешево? 
— А крестьяне покудова проклажались, покудова что... Да и 
засилья настоящего у мужиков нет: всё в рассрочку да в годы — 
жди тут! А Крестьян Иваныч — настоящий человек! вероятный! 
Он тебе вынул бумажник, отсчитал денежки — поезжай на все на 
четыре стороны! Хошь — в Москве, хошь — в Питере, хошь — 
на теплых водах живи! Болотце-то вот, которое просто в придачу, 
задаром пошло, Крестьян Иваныч нынче высушил да засеял — 

3 

такая ли трава расчудесная пошла, что теперича этому болотцу и 
цены по нашему месту нет! 
— Однако этот Крестьян Иваныч, если в засилье взойдет, он у 
вас скоро с лесами-то порешит! 
— Это ты насчет того, что ли, что лесов-то не будет? Нет, за 
им без опаски насчет этого жить можно. Потому, он умный. Наш 
русский — купец или помещик — это так. Этому дай в руки топор, он все безо времени сделает. Или с весны рощу валить станет, или скотину по вырубке пустит, или под покос отдавать зачнет, — ну, и останутся на том месте одни пеньки. А Крестьян 
Иваныч — тот с умом. У него, смотри, какой лес на этом самом 
месте лет через сорок вырастет! 
Едем еще верст пять-шесть; проезжаем мимо усадьбы. Большой каменный двухэтажный дом, с башнями по бокам и вышкой 
посередине; штукатурка местами обвалилась; направо и налево 
каменные флигеля, службы, скотные и конные дворы, оранжереи, 
теплицы; во все стороны тянутся проспекты, засаженные столетними березами и липами; сзади — темный, густой сад; сквозь листву дерев и кустов местами мелькает стальной блеск прудов. И 
дом, и сад, и проспекты, и пруды — все запущено, все заглохло; 
на всем печать забвения и сиротливости. 
— Чья усадьба? 
— Величкина Павла Павлыча была, а нынче Федор Карлыч 
купил. 
— Какой Федор Карлыч? 
— Немец. Сибирян (Зильберман) прозывается. Хороший барин. Умный. 
— Отчего же у него так запущено? — удивляетесь вы, уже 
безотчетно подчиняясь какому-то странному внушению, вследствие которого выражения «немец» и «запущенность» вам самим 
начинают казаться несовместимыми, тогда как та же запущенность показалась бы совершенно естественною, если б рядом с 
нею стояло имя Павла Павловича господина Величкина. 
— Только по весне купил. Он верхний-то этаж снести хочет. 
Ранжереи тоже нарушил. Некому, говорит, здесь этого добра 
есть. А в ранжереях-то кирпича одного тысяч на пять будет. 
— А много денег отдал? 
— Сибирян-то? Задаром взял. Десятин с тысячу места здесь 
будет, только все лоскутками: в одном месте клочок, в другом 
клочок. Ну, Павел Павлыч и видит, что возжаться тут не из чего. 

4 

Взял да на круг по двадцать рублей десятину и продал. Ан одна 
усадьба кирпичом того стоит. Леску тоже немало, покосы! 
— Да что же, наконец, за крайность была отдавать за бесценок? 
— А та и крайность, что ничего не поделаешь. Павел-то Павлыч, покудова у него крепостные были, тоже с умом был, а как 
отошли, значит, крестьяне в казну — он и узнал себя. Остались у 
него от надела клочочки — сам оставил: всё получше, с леском, 
местечки себе выбирал — ну, и не соберет их. Помаялся, помаялся — и бросил. А Сибирян эти клочочки все к месту пристроит. 
Еще десять верст — впереди речка. На речке плотина, слышен 
шум падающей воды, двигающихся колес; на берегу, в лощинке, 
ютится красивая, вновь выстроенная мельница. 
— Чья мельница? 
— Была мельница — теперь фабричка. Адам Абрамыч купил. 
Увидал, что по здешнему месту молоть нечего, и поворотил на 
фабричку. Бумагу делает. 
Я уже не спрашиваю, кто этот Адам Абрамович и за сколько 
он приобрел мельницу. Я знаю. Но мною всецело овладевает вопрос: и это земля, которую некогда прославили чудеса русских 
угодников! Земля, которую некогда попирали стопы благочестивых царей и благоверных цариц русских, притекавших сюда, под 
тихую сень святых обителей, отдохнуть от царственных забот и 
трудов и излить воздыхания сокрушенных сердец своих! Это 
ужасно! Ведь он, наконец, жид, этот Адам Абрамович! Непременно он жид! Жид — и где? в каком месте?! 
А вот кстати, в стороне от дороги, за сосновым бором, значительно, впрочем, поредевшим, блеснули и золоченые главы одной из тихих обителей. Вдали, из-за леса, выдвинулось на простор темное плёсо монастырского озера. Я знал и этот монастырь, 
и это прекрасное, глубокое рыбное озеро! Какие 
водились в нем лещи! и как я объедался ими в годы моей юности! Вяленые, сушеные, копченые, жареные в сметане, вареные и 
обсыпанные яйцами — во всех видах они были превосходны! 
— Озеро-то у монастыря нынче Иван Карлыч снял! — оборачивается ко мне ямщик. 
— Что ты? 
— Истинно. Прежде всё русским сдавали, да, слышь, безо 
времени рыбу стали ловить, — ну, и выловили всё. Прежде какие 

5 

лещи водились, а нынче только щурята да голавль. Ну, и отдали 
Иван Карлычу. 
Еще удар чувствительному сердцу! Еще язва для оскорбленного национального самолюбия! Иван Парамонов! Сидор Терентьев! Антип Егоров! Столпы, на которых утверждалось благополучие отечества! Вы, в три дня созидавшие и в три минуты разрушавшие созданное! Где вы? Где мрежи, которыми вы уловляли 
вселенную? Ужели и они лежат заложенные в кабаке и ждут покупателя в лице Ивана Карлыча? Ужели и ваши таланты, и ваша 
«удача», и ваше «авось», и ваше «небось» — все, все погибло в 
волнах очищенной? 
— Нынче русские только кабаками занимаются, — как бы отвечает ямщик на мою тайную мысль, — а прочее все к немцам 
отошло. 
— Но ведь не все же кабаками занимаются! Прочие-то чем же 
нибудь да живут? 
— А прочие — кто невинно падшим объявился, а кто в приказчики к немцу нанялся. Ничего — немцы нашими не гнушаются покудова. Прохора-то Петрова, чай, знаете? 
— Это Голубчикова-то? 
— Ну вот, его самого. Теперь он у Адама Абрамыча первый 
человек состоит. И у него своя фабричка была подле Адам Абрамычевой; и тоже пофордыбачил он поначалу, как Адам-то Абрамыч здесь поселился. Я-ста да мы-ста, да куда-ста кургузому против нас устоять! Ан через год вылетел. Однако Адам Абрамыч 
простил. Нынче Прохор-то Петров у него всем делом заправляет 
— оба друг дружкой не нахвалятся. 
Мы едем с версту молча. Наконец ямщик снова оборачивается 
ко мне. 
— Я вот что́ думаю, — говорит он, — теперича я ямщик, а задумай немец свою тройку завести — ни в жизнь мне против его 
не устоять. Потому, сбруйка у него аккуратненькая, животы не 
мученые, тарантасец покойный — едет да посвистывает. Ни он 
лошадь не задергает, ни он лишний раз кнутом ее не хлестнет — 
право-ну! Намеднись я с Крестьян Иванычем в Высоково на базар ездил, так он мне: «Как это вы, русские, лошадей своих так 
калечите? говорит, — неужто ж, говорит, ты не понимаешь, что 
лошадь твоя тебе хлеб дает?» Ну, а нам как этого не понимать? 
Понимаем! 
— Ну, и что ж? 

6 

— Известно, понимаем. Я вот тоже Крестьяну-то Иванычу и 
говорю: «А тебя, Крестьян Иваныч, по зубам-то, верно, не чищивали?» — «Нет, говорит, не чищивали». — «Ну, а нас, говорю, 
чистили. Только и всего». Эй, вы, колелые! 
Мы с версту мчимся во весь дух. Ямщик то и дело оглядывается назад, очевидно с желанием уловить впечатление, которое 
произведет на меня эта безумная скачка. Наконец лошади малопомалу начинают сами убавлять шагу и кончают обыкновенною 
ленивою рысью. 
— Уж так нынче народ слаб стал! так слаб! — произносит наконец ямщик, как бы вдруг открывая предо мной свою заветную 
мысль. 
— А что? 
— Это чтобы обмануть, обвесить, утащить — на все первый 
сорт. И не то чтоб себе на пользу — всё в кабак! У нас в М. девятнадцать кабаков числится — какие тут прибытки на ум пойдут! Он тебя утром на базаре обманул, ан к полудню, смотришь, 
его самого кабатчик до нитки обобрал, а там, по истечении времени, гляди, и у кабатчика либо выручку украли, либо безменом 
по темю — и дух вон. Так оно колесом и идет. И за дело! потому, 
дураков учить надо. Только вот что диво: куда деньги деваются, 
ни у кого их нет! 
— А немцы на что? 
— И то правда. Денежка свое место знает. Ползком-ползком, а 
доползет-таки до хозяина! 
Опять восклицание «эй, вы, колелые!» и опять скачка. 
— А вон и Пчельники! вон на горе-то! 
В Пчельниках кормежка. 
Восклицание «уж так нынче народ слаб стал!» составляет в 
настоящее время модный припев градов и весей российских. Везде, где бы вы ни были, — вы можете быть уверены, что услышите 
эту фразу через девять слов на десятое. Вельможа в раззолоченных палатах, кабатчик за стойкой, земледелец за сохою — все в 
одно слово вопиют: «Слаб стал народ!» То же самое услышали 
мы и на постоялом дворе. 
Жена содержателя двора, почтенная и деятельнейшая женщина, была в избе одна, когда мы приехали; прочие члены семейства 
разошлись: кто на жнитво, кто на сенокос. Изба была чистая, 
светлая, и все в ней глядело запасливо, полною чашей. Меня накормили отличным ситным хлебом и совершенно свежими яйца
7 

ми. За чаем зашел разговор о хозяйстве вообще и в частности об 
огородничестве, которое в здешнем месте считается главным и 
почти общим крестьянским промыслом. 
— Нет нынче прежней обо́щи! — говорила хозяйка, вынимая 
из печи лопатой небольшие румяные хлебцы, — горохи — и те 
против прежнего наполовину родиться стали! 
— Отчего же? земля, что ли, отощала? 
— Нет, и не земля, а народ стал слаб. Ах, как слаб нынче народ! 
Через час пришел с покоса хозяин, а за ним собрались и остальные члены семейства. Началось бесконечное чаепитие, под 
конец которого из чайника лилась только чуть-чуть желтоватая 
вода. 
— Я прежде пар триста пеунов в Питер отправлял, — говорил 
хозяин, — а прошлой зимой и ста пар не выходил! 
— Невыгодно, что ли? 
— Нет, выгода должна быть, только птицы совсем ноне не 
стало. А ежели и есть птица, так некормна, проестлива. Как ты ее 
со двора-то у мужичка кости да кожа возьмешь — начни-ка ее 
кормить, она самоё себя съест. 
— Отчего ж это? 
— Да оттого, что народ стал слаб. Слаб нынче народ, ни на́ 
что не похоже! 
Хозяева отобедали и ушли опять на работы. Пришел пастух, 
который в деревнях обыкновенно кормится по ряду то в одной 
крестьянской избе, то в другой. Ямщик мой признал в пастухе 
знакомого, который несколько лет сряду пас стадо в М. 
— Ты что же от нас ушел, Мартын? 
— У вас в М. дверей у кабаков больно много. 
— А ты бы не во всякую попадал! 
— Да, убережешься у вас! разве я один! Нынче и весь народ 
вообще слаб стал. 
— Уж так слаб! так слаб! — вторили пастух, ямщик и хозяйка. 
Частое повторение этой фразы подействовало на меня раздражительно. Ужели же, думалось мне, достаточно поставить перед 
глазами русского человека штоф водки, достаточно отворить 
дверь кабака, чтоб он тотчас же растерялся, позабыл и о горохе, и 
о пеунах, и даже о священной обязанности бодро и неуклонно 
пасти вверенное ему стадо коров! Нет, тут что-нибудь да не так. 

8 

Это выдумали клеветники русского народа или, по малой мере, 
противники ныне действующей акцизной 
системы. Допустим, что водка имеет притягивающую силу, но 
ведь не сама же по себе, а разве в качестве отуманивающего, одуряющего средства. Некуда деваться, не об чем думать, нечего жалеть, не для чего жить — в таком положении водка, конечно, есть 
единственное средство избавиться от тоски и гнетущего однообразия жизни. Зачем откармливать пеунов? зачем растить горохи? 
Вот хозяин постоялого двора, который скупает пеунов и горохи, 
тот, конечно, может дать ясный ответ на эти вопросы, потому что 
пеуны и горохи дают ему известный барыш. Но ведь он и не 
«слаб». А мужик, то есть первый производитель товара, — он ничего перед собой не видит, никакой политико-экономической игры в спрос и предложение не понимает, барышей не получает, и 
потому может сказать только: «наплевать» — и ничего больше. 
Чтобы предаться откармливанию пеунов абсолютно, трансцендентально и бескорыстно, надо, по малой мере, хоть азбуку политической экономии знать; но этого-то знания именно у нас и нет. 
Оттого пеуны выходят некормные, а горохи плохие. Прежде, когда русская политическая экономия была в заведовании помещиков, каких индеек выкармливали — подумать страшно! Теперь, 
когда политическая экономия перешла в руки мужиков, самое название индейки грозит сделаться достоянием истории. «Индейка, 
— объявляет мужик прямо, — птица проестливая, дворянская, 
мужику кормить ее не из чего». Но ради самого бога! Кто же будет откармливать индеек? 
Нет, хозяин постоялого двора был неправ, объясняя некормность нынешних пеунов так называемою «слабостью» русского 
народа. И прежде крестьянская птица была тоща и хила, и нынче 
она тоща и хила; разведением же настоящей, сильной и здоровой 
птицы занимался исключительно помещик, у которого были и 
надлежащие приспособления, чтоб сделать индейку жирною, 
пухлою, белою. «Уехал на теплые воды» помещик — исчезла и 
птица; но погодите, имейте терпение — птица будет! Придет 
Крестьян Иваныч — и таких представит индеек, что сам Иван 
Федорович Шпонька — и тот залюбуется ими! 
То же самое должно сказать и о горохах. И прежние мужицкие 
горохи были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому что помещик уехал на теплые 

9 

воды. Но идеал этот жив еще в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: «Нет нынче горохов! слаб стал 
народ!» Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и 
таких горохов представит, каких и во сне не снилось помещикам! 
Остается, стало быть, единственное доказательство «слабости» народа — это недостаток неуклонности и непреоборимой 
верности в пастьбе сельских стад. Признаюсь, это доказательство 
мне самому, на первый взгляд, показалось довольно веским, но, 
по некотором размышлении, я и его не то чтобы опровергнул, но 
нашел возможным обойти. Смешно, в самом деле, из-за какогонибудь десятка тысяч пастухов обвинить весь русский народ чуть 
не в безумии! Ну, запил пастух, — ну, и смените его, ежели не 
можете простить! 
Но вот и опять дорога. И опять по обеим сторонам мелькают 
всё немцы, всё немцы. Чуть только клочок поуютнее, непременно 
там немец копошится, рубит, колет, пилит, корчует пни. И всё это 
только еще пионеры, разведчики, за которыми уже виднеется целая армия. 
— А позволь, твое благородие, сказать, что́ я еще думаю! — 
вновь заводит речь ямщик, — я думаю, что мы против этих немцев очень уж просты — оттого и задачи нам нет. 
— То есть, что же ты хочешь этим сказать? 
— Немец — он умный. Он из пятиалтынного норовит целковых наделать. Ну, и знает тоже. Землю-то он сперва пальцем поковыряет да на языке попробует, каков у ней скус. А мы до этого 
не дошли... Просты. 
Час от часу не легче. То слабы, то есть пьяны, то просты, то 
есть... Мы просты! Мы, у которых сложилась даже пословица: 
«простота хуже воровства». Не верю! 
И я невольно припомнил, как м — ские приятели говорили 
мне: 
— Уж очень вы, сударь, просты! ах, как вы просты! 
И не одно это припомнил, но и то, как я краснел, выслушивая 
эти восклицания. Не потому краснел, чтоб я сознавал себя дураком, или чтоб считал себя вправе поступать иначе, нежели поступал, а потому, что эти восклицания напоминали мне, что я мог 
поступать иначе, то есть с выгодою для себя и в ущерб другим, и 
что самый факт непользования этою возможностью у нас считается уже глупостью. 

10