Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Брусин

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627116.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Брусин [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 54 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512215 (дата обращения: 19.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

БРУСИН 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

БРУСИН 

 
 
Вечер был пасмурный; дождик лил на дворе как из ведра, ветер беспрестанно захлопывал ставнями окна нашей дачи; взглянешь на небо — небо все в тучах: видно, надолго зарядило ненастье; на дворе сыро и холодно; баба идет по задворкам и, заворотивши подол до колен, флегматически шлепает босыми ногами 
по густой грязи… 
Мы все сидели кружком против горящего камина; разговор 
был вял и тяжеловесен; и форма и содержание его прямо согласовались с цепенящим настроением без сравнения гнусной и бесконечно мерзостной петербургской природы. Чувство жизни гасло 
под бременем этого удушья, как будто и оно, вместе с бабой, заворотившей подол, вязло в серой грязи, замокло на дожде и отупело под тяжелыми тучами гадкого петербургского неба. И в самом деле, речь шла о скуке, этой, прародительнице всякого дыхания, хвалящего господа. 
Вероятно, и вам не раз случалось встретиться с нею, благосклонный читатель; это дама чрезвычайно скромная, с потупленными глазками, с опущенною на лицо вуалью и в до крайности 
сереньком платьице; она вечно ходит с вами под руку; сопровождает вас на службу, читает с вами «Северную пчелу»*, засыпает с 
вами в Александрийском театре и охотно разделяет ваше одинокое ложе. Одним словом, таинственная незнакомка делается неизменною подругой вашей жизни. Но кто эта незнакомка, где родилась она, какое солнце пригрело и воспитало ее? Люди мы были все молодые, и все решительно согласились, что у обшей нашей приятельницы, как и у всех вообще приятельниц, есть своего 
особого рода маменька, тоже дама, по преимуществу серенькая, 
называющаяся бездеятельностью. 
Но, решивши таким образом вопрос, мы тут же весьма кстати 
догадались, что вовсе ничего не решили и что, для удовлетворительного разъяснения этого запутанного дела, нужно добраться 
до того, отчего деятельность-то наша так бедна и ничтожна, или 
лучше — отчего мы целый век как будто толчемся и движемся, а 
результаты выходят всё самые крохотные, самые обидные. 
Предположения на этот счет были самые разнообразные. Одни 
приписывали это воспитанью, другие непониманию действитель
2 

ных интересов; третьи, наконец, тому, что в самой действительности слишком мало сил, вызывающих и поддерживающих истинную деятельность. 
Один Николай Иваныч, общий наш приятель и человек бывалый, ходил по комнате и в глубокомысленном молчанье покручивал усы. Он глядел на всех нас как-то особенно затейливо, и 
вся его физиономия как будто превратилась в одно длинное и 
глубоко-значительное «гм». 
— Да, странные бывают случаи! — разразился он наконец, — 
черт его знает, иной с виду кажется и порядочный человек, и говорит как будто дело, и на вещи смотрит по-человечески, а вот 
как дойдет до практики — тут разом дрянь-то вся и выльется наружу, тут и окажется вся гнусность, да еще и не простая гнусность, а с затеями, с прибаутками… 
Николай Иваныч усиленно зашагал по комнате и зло начал 
крутить усы. 
— Да ведь до чего доходит! — продолжал он спустя несколько секунд, — не только другим, а себе, самому себе, с каким-то 
диким остервенением начинает человек гадить да понемножку на 
малом огне себя жарить, как будто всем и каждому на стенке зарубить хочет: смотрите, дескать, добрые господа, как я себя исказил и изуродовал, на что, мол, я теперь похож? 
— Ну, верно, у Николая Иваныча какая-нибудь новая история 
в подтверждение старой идеи, что нужно всегда пребывать в золотой середине, избегать крайностей и так далее… Знаем, знаем 
мы все эти погудки и не раз уж, кажется, вы были биты на этом 
поле. A bas1 Николая Иваныча! не нужно нам золотой посредственности! 
Николай Иваныч остановился посреди комнаты и окинул нас 
взором сожаления, как будто вызывая на бой того дерзновенного, 
который бы осмелился сразиться с ним на поприще силлогизмов. 
Мы все были люди молодые; он же был хоть и не стар, а все-таки 
пожилых лет, да притом же и волоса на голове реденьки как-то 
стали. Но по какому-то особенному инстинкту он всегда чувствовал себя как-то лучше, когда находился в обществе молодых людей, и тщательно избегал компании своих ровесников, открыто 

                                                 
1 долой (франц .). 
 

3 

называя их существами, погрязшими в болоте предрассудков и 
покрытыми тиною привычки. 
— То-то вот, молодые люди! — сказал он, — ведь только глумитесь вы надо мной с вашей золотой посредственностью, а того 
и не подумаете, что не в названье сила. Пожалуй, себе! самую 
почтенную вещь можно назвать шутовским именем, да стыдно-то 
будет не ей, а тому, кто дал ей глупое прозвище… Я говорил и 
теперь утверждаю, что каждое действие свое надо обдумать, сообразить с обстоятельствами, выяснить себе его последствия, а не 
бросаться в воду, не спросясь броду… Если вы это называете золотой посредственностью, — быть по-вашему: я не нахожу ничего бесчестного в этом названье. 
— Однако ж не легкую вы опеку навязали человеку, почтеннейший Николай Иваныч, — возразил один из присутствовавших, весьма молодой человек, — ведь подумаешь, маленькая какая задача: поди-ка, сообрази сперва с обстоятельствами, да потом обсуди, какие будут последствия… Да покуда все это соображаешь да обсуживаешь, так и время, пожалуй, уйдет… Этак 
нам с вами всю жизнь придется сидеть сложа руки да снаряжаться на великие подвиги, которые, к несчастью, никогда не будут 
совершены. 
— Лучше мало делать, но делать с уверенностью и основательно, — возразил Николай Иваныч и, как в неприступной крепости, заперся в своей фразе. 
— Скажите лучше: не «мало», а просто ничего не делать, это 
будет добросовестнее, — отозвался, в свою очередь, молодой человек. 
— Пожалуй, хоть и ничего; по-моему, даже это сноснее. Что 
из того, что мы делаем, беспрестанно делаем? менее ли скаредна 
оттого жизнь наша? легче ли нам оттого, что мы беспрерывно 
толчемся? Для деятельности надобно цель, надобно будущее, а 
деятельность для одной деятельности… как хотите, а это, во времена оны, называлось романтизмом или самоудовлетворением. 
— Позвольте, Николай Иваныч, тут дело идет не о деятельности для деятельности — на этот предмет мы смотрим точно так 
же, как и вы, — а об том, отчего бесплодно направлена наша деятельность? Вы приписываете это вине самого человека, непониманию каких-то «действительных интересов»; мы же относим это 
к тому, что самая действительность запирает человеку все выхо
4 

ды для обнаружения полезной деятельности. Вот положение вопроса. 
— Эй, господа, берегитесь романтизма, — прервал Николай 
Иваныч, очевидно уклоняясь от прямого пути, — это такая заразительная болезнь, которая стоит иной проказы… Время турниров и рыцарей прошло, да не в турнирах дело; и во фраке случается иной раз встретить такого рыцаря, который сделал бы честь 
варварской памяти средним векам; оболочка только изменилась, 
слова другие, а сущность все та же; прежде делала романтиком 
любовь, чувство рыцарской чести; нынче… да нынче на всяком 
шагу обязан быть романтиком: живешь в обществе — ты гражданин; женишься — семьянин; служишь — товарищ. Так и обхватывает с самой колыбели, так и пронизывает насквозь романтизмом. Идолы, идолы и идолы… Создан, господа, человек так, что 
без божка, хоть крошечного, обойтись никак не может! 
— Да нет, — подхватил молодой человек, завязавший спор, — 
вы нам сперва докажите, что можно что-нибудь делать, как вы 
говорите, соображаясь с обстоятельствами, обсудивши наперед 
последствия. 
— Делать немного, но твердо и основательно, — возразил Николай Иваныч, — вы хотите вдруг все выворотить наизнанку, а 
того и не возьмете в толк, что в мире все делается постепенно и 
что нужен великий запас терпенья, если хочешь быть скольконибудь полезным. 
— Morgen, morgen, nur nicht heute, sagen aile faule Leute!1 
Знаете ли вы, чья добродетель терпенье, Николай Иваныч! а 
впрочем, зачем же вас обижать! я берусь без шуток доказать вам, 
что ваше терпенье ведет к насильственному бездействию. 
— Любопытно было бы знать ваши доказательства. 
— Да дело очень просто; на практике ваше золотое правило 
решительно никуда не годится; если бы нам вечно обдумывать 
последствия своих действий, вечно сидеть над собою с пучком 
розог, то это едва ли бы не значило постоянно приговаривать себе: этого не делай, к этому не прикасайся, того не моги… Потому 
что много ли из нас — да полно, есть ли еще хоть один, — кто 
мог бы с уверенностью сказать: вот на это я имею право, вот это 

                                                 
1 Завтра, завтра, не сегодня, так ленивцы говорят! (нем .) 
 

5 

мне принадлежит? Не справедливее ли, что каждый из нас имеет 
тысячу поводов сказать себе: имею ли я на это право? Итак, если 
бы все действовали по вашей теории, не значило ли бы это, 
спрашиваю я вас, умышленно наполнить себе жизнь такими ужасами, которые в самом большом смельчаке могут навеки убить 
охоту действовать хоть как-нибудь. 
— Романтизм, мой милый, романтизм! — торжественно 
вскричал Николай Иваныч, — только больная голова не может 
вынести действительности, а здоровая никогда не наполнится 
ужасами при взгляде на нее. 
— В том-то и дело, что вы совершенно напрасно называете 
ваше воззрение на жизнь здоровым. То, что вы величаете здоровым анализом действительности, есть не что иное, как больная, 
очень больная ваша мнительность. Хорош анализ, когда человек, 
открывши на теле рану, ограничивается тем, что констатирует ее 
существование, уясняет себе происхождение ее и обсуживает, какие могут быть оттого последствия! И не поднять руки, чтобы завязать эту рану! И не позволить сердцу даже содрогнуться при 
виде этого безобразия! И отчего? оттого, что все это, изволите 
видеть, романтизм, романтизм, романтизм! 
— Однако ж, вы не станете пить холодную воду, когда разгорячены, — возразил Николай Иваныч победоносно. 
— Экую хитрую штуку вы сказали! конечно, не стану, да ведь 
тут результат мне положительно известен, а в жизни много ли таких случаев? Соображать свою жизнь с обстоятельствами! предвидеть последствия! да спрашиваю я вас: где вы найдете указание 
на все подробности жизни, как предугадаете последствия? Если 
бы все повиновалось определенным законам —  la bonne heure!1 
вы были бы правы! а то, видите ли, нынче и природа-то действует 
как будто со сна: вот теперь должно бы быть лету, а у нас осень; 
мы и дрожим против камина от холода. 
Николай Иваныч молчал. 
— Вы вообразите себе, — продолжал молодой человек, — что 
вы, в самом деле, поставлены в необходимость все взвешивать и 
обдумывать; ведь вам жить будет невозможно. Если у вас есть сегодня кусок хлеба, чтобы утолить голод, вы не будете его есть: 

                                                 
1 в добрый час! (франц .) 
 

6 

кто знает, может быть, сегодня же вас обокрадут, лишат возможности купить другой кусок хлеба… И вы не смеете есть, вы морите себя голодом в том расчете, что вам, может быть , завтра 
еще понадобится этот самый кусок хлеба… А завтра что? да ведь 
и завтра не легче, потому что из-за завтра глядит столь же черное 
и чреватое разными невзгодами послезавтра… Нет, Николай 
Иваныч, птицам небесным не следует думать о завтрашнем дне, а 
мы все, в настоящую минуту, более или менее птицы небесные! 
Это не утешительно, но несомненно. 
— A bas Николая Иваныча!  bas золотую посредственность, 
ослиные добродетели! — закричали хором присутствующие. 
— Да ведь этак, — начал тот же юноша, — вы, пожалуй, всю 
вину свалите на человека; этак, если я оборван да оглодан, так я 
отчета нигде попросить не могу, отчего, дескать, я оглодан: пеняй, мол, сам на себя, сам во всем виноват. Гнусно, Николай 
Иваныч, ужасно гнусно! 
— Гнусно, Николай Иваныч! — кричала толпа. Николай Иваныч ходил по комнате и только отдувался, теребя усы. 
— Однако ж, Николай Иваныч, вы что-то начали говорить об 
людях, которые сами себе с особенным удовольствием пакостят, — заметил один из присутствующих, — верно, у вас в запасе какая-нибудь история. Не ради принципа, а ради скуки, снедающей нас, расскажите нам ее. 
— Нет, это было простое воспоминание… да притом же ведь 
это дело конченое: я побит, следовательно, и рассказывать не для 
чего, — сказал Николай Иваныч обиженным тоном, не лишенным, однако ж, легкого сардонического оттенка, как будто бы в 
самом-то деле он и не был побит. 
— Ну, вот, вы и обиделись! Сжальтесь над нами; посмотрите, 
какая на дворе гадость; не умирать же нам здесь от скуки; расскажите свою историю. 
 
Николай Иваныч начал: 
«История моя, будь она издана лет без малого сотню тому назад, наверное имела бы заглавием: «Пагубные последствия 
праздной жизни, или Каким образом человек сам сознательно 
устроивает собственное свое несчастие». 
В мое время, господа, молодые люди жили в Петербурге както особенно странно. То есть, если я говорю вам «молодые люди», то разумею под этим названием только известный кружок 

7 

таких людей — людей близких между собою по убеждениям, по 
взгляду на вещи, по более или менее смелым и не совсем удобоисполнимым теориям, которые они себе составили; одним словом, кружок, к которому принадлежал я сам. 
Жизнь мы вели совершенно затворническую; большую часть 
дня сидели дома, а по вечерам собирались друг у друга. Сначалато оно шло хорошо; люди были мы всё молодые, сошедшиеся не 
случайно; покуда запас новостей не истощился, покуда мы не узнали еще друг друга вполне, нам весело было собираться вместе 
по вечерам. Само собою разумеется, на этих сборищах не было 
ни тени буйства; то есть, если хотите, оно и было, но только в области мысли, где мы решительно не признавали никакой опеки, — а отнюдь не в действиях. Дело ограничивалось обыкновенно неизбежной чашкой чая и разговором… зато разговор выкупал 
собою невинность чашки чая. Но все это было сносно только 
сначала; мало-помалу все личности, составлявшие этот кружок (а 
их было очень немного), сделались известны друг другу в такой 
изумительной подробности, что общество наше совершенно упало духом и готово было распасться. Было известно, например, 
что в такой-то день М — н будет упрекать М — ва за его систематическую, ребяческую непосредственность, за его безрассудное, ни к чему не ведущее и немного скифское удальство*, и что 
всего хуже — известно было даже и то, что М — в будет возражать на подобные обвинения. Одним словом, мы страшно скучали, потому что наизусть знали друг друга. В понедельник будут 
говорить о последней книжке любимого журнала; во вторник 
М*** будет развивать какой-нибудь экономический вопрос; в 
среду — вопрос психологический; в четверг — что делается за 
границей и хорошо ли делается и т. д. 
В этом последнем отношении, как и все люди праздные, мы 
много занимались сочувствием и радовались падению какогонибудь нелюбимого министерства* с такою глубокою искренностию, как будто бы случай этот самим нам открывал дорогу в министры. Иногда, впрочем, для разнообразия порядок изменяли, и 
экономические вопросы развивались в понедельник, тогда как 
толки о последней книжке журнала отлагались на самый конец 
недели. Но, при всей этой принужденности отношений, мы как-то 
всё еще боялись сознаться в этом друг другу, и всякий раз с необыкновенным самоотвержением тот из нас, который был завтра 
на очереди, уходя домой и обращаясь к присутствующим, гово
8 

рил: «А что, господа, так завтра у меня?» И все с не меньшим самоотвержением отвечали: «Да, у тебя; будем, непременно будем». — «То-то, смотрите же, я буду ждать», — отвечал очередной и накрепко наказывал всем, чтобы не забыли, что у него, дескать, будет собрание, а не у С* и не у М**. 
Теперь, когда я обдумываю свое прошедшее (вы извините мне, 
господа, это маленькое отступление), мне делается ясным, каким 
образом зародилось в наших сношениях это коррозивное начало 
всего сущего, называемое скукой. В самом деле, зачем мы собирались? Чтобы сообщать друг другу свои наблюдения? да ведь 
эти наблюдения надобно было делать над чем-нибудь живым, 
действительным, а мы имели только книги. Да и узнанное нами 
из книг не могло быть интересным предметом для наших вечерних бесед, с тех пор как личность каждого из нас была нам совершенно подробно известна. Читали мы всё больше одни и те же 
книги; образом мысли, характерами так близко подходили друг к 
другу, что известная мысль производила почти одно и то же впечатление на всех нас. Одно только и могло бы истинно заинтересовать нас — это наблюдения, извлеченные из практической деятельности нашей, а их-то именно и недоставало. Кто его знает, 
мы ли сами насильно оторвались от общества, или общество оторвало нас от себя, только практической деятельности ни у одного 
из нас не было никакой. Эта-то насильственная скудость живой 
деятельности и, напротив того, чрезмерное, болезненное обилие 
деятельности чисто книжной и было тем злом, которое неутомимо грызло цепь, долго всех нас связывавшую. Положим, что некоторые из нас далеко пошли в сфере мысли, — да где же факты 
для подтверждения смелых теорий, которые каждый из нас более 
или менее создавал или, скорее, вычитал себе из книг? где земля, 
на которую можно смело опереться? Никаких, решительно никаких положительных знаний мы не имели, и потому поневоле 
должны были пробавляться общими местами и бесплодной силлогистикой. Многие, например, из нас весьма отчетливо могли 
себе представить будущность человечества, а не видели, что делается у них под руками, не могли бы сказать, как нужно действовать в данную минуту, в данной средине… 
Кто виноват в этой праздности — предоставляю судить вам 
самим, господа. Достоверно известно мне, что мы действительно, 
наконец, страшно обленились и находили неистовое удовольствие в сознательном переливанье из пустого в порожнее; но дос
9 

товерно известно и то, что и мы не всегда были так апатичны, что 
и в нас когда-то была жажда деятельности, да по каким-то независящим (от кого?) обстоятельствам, в одно прекрасное утро, 
оказалась выписанною из наличности. 
Жизнь есть ряд вопросительных знаков, господа. 
Так вот такую-то удивительную жизнь вели мы во время оно. 
В последнее время критики наши ввели похвальный обычай 
нападать на те произведения литературы, в которых изображаются так называемые «больные»*, то есть полоумные и юродивые. 
Действительно, ничего не может быть презреннее, нелепее «разочарованных». Это, по большей части, школьники, в юных летах 
вкусившие трубки, вина и женщин и воображающие, что, вне 
этих трех капитальных фактов жизни человеческой, остальная 
вселенная есть не что иное, как tabula rasa1. Люди эти всего более 
боятся всякого увлечения, называя это детскими игрушками, а 
сами и не догадываются, что их разочарование есть тоже игрушка 
(да притом еще и какая детская!) и что их вполне верно можно 
определить, назвав «очарованными разочарованными». Итак, 
критика очень хорошо делает, выказывая всю пошлость подобных людей, но вместе с тем она крайне неправа, обвиняя литераторов в пристрастии к изображению характеров подобного рода. 
Если правда, что литература должна быть зеркалом современного 
общества, то люди, одержимые тихим помешательством, должны 
составлять капитальное ее достояние. Видов этого помешательства ужасно много, и их тем труднее подметить, что нередко они 
имеют все признаки нормального, здорового состояния*. Некоторые помешаны на самопожертвованье, другие на нравственности, 
третий желал бы, чтоб все люди, не исключая даже чинов петербургской полиции, были добродетельны; четвертый — чтобы все 
были счастливы, не исключая даже князя Чернышева*. Основанием всех этих желаний — известное сочинение Тредьяковского: 
«Езда в остров любви»*. Где взять здоровых людей? Поневоле 
придется заниматься уродами, тем более что naturalia non sunt 
turpia2. 

                                                 
1 чистая доска (лат .). 
 
2 естественное не может быть безобразным (лат .). 
 

10