Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Богомольцы, странники и проезжие. Общая картина

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627111.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Богомольцы, странники и проезжие. Общая картина [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 16 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/509017 (дата обращения: 20.04.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ОБЩАЯ КАРТИНА 

 
 
 
 

БОГОМОЛЬЦЫ, СТРАННИКИ И ПРОЕЗЖИЕ 
 

 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ОБЩАЯ КАРТИНА 

 
Утро. Спят еще чиновники крутогорские, утомленные тянувшимся за полночь преферансом; спят негоцианты, угоревшие от 
излишнего употребления с вечера водки и тенерифа; откупщик 
разметал на постели нежное свое тело, и снится ему сон… Снится 
ему, будто чиновникам не нужно давать ни денег, ни водки, а кабаки по-прежнему открываются до обедни и закрываются далеко 
за полночь. Частный пристав Рогуля выполз на минуту из-под 
стеганого одеяла, глянул мутными глазами на улицу, испил кваску, молвил: «Рано!» – и побрел опять на кровать досыпать веселый сон. 
Однако на улице уже шумно и людно; толпы женщин всякого 
возраста, с котомками за плечами и посохами в руках, тянутся 
длинными вереницами к соборной площади. Уже показалось веселое солнышко и приветливо заглянуло всюду, где праздность и 
изнеженность не поставили ему искусственных преград; заиграло 
оно на золоченых шпилях церквей, позолотило тихие, далеко разлившиеся воды реки Крутогорки, согрело лучами своими влажный воздух и прогнало, вместе с тьмою, черную заботу из сердца… Солнышко, солнышко! как не любить тебя! 
Май уж на исходе. В этот год он как-то особенно тепел и радошен; деревья давно оделись густою зеленью, которая не успела 
еще утратить свою яркость и приобрести летние тусклые тоны. В 
воздухе, однако ж, слышится еще весенняя свежесть; реки еще 
через край полны воды, а земля хранит еще свою плодотворную 
влажность на благо и крепость всякому злаку растущему. 
Соборная площадь кипит народом; на огромном ее просторе 
снуют взад и вперед пестрые вереницы богомолок; некоторые из 
них, в ожидании благовестного колокола, расположились на земле, поближе к полуразрушенному городскому водоему, наполнили водой берестяные бураки и отстегнули запыленные котомки, 
чтобы вынуть оттуда далеко запрятанные и долгое время береженные медные гроши на свечу и на милостыню. Тут же, между 
ними, сидят на земле группы убогих, слепых и хромых калек, из 
которых каждый держит в руках деревянную чашку и каждый тянет свой плачевный, захватывающий за душу стих о пресветлом 
потерянном рае, о пустынном «нужном» житии, о злой превечной 
муке, о грешной душе, не соблюдавшей ни середы, ни пятницы… 

2 

Тут же, около воткнутых в землю колышков, изображающих собою временные ярмарочные помещения, толкаются расторопные 
мещане и подгородные крестьяне, притащившиеся на ярмарку с 
бураками, ведерками, горшками и другим деревенским припасом. 
И весь этот люд суетится, хлопочет и беспрерывно обновляется 
новыми толпами богомолок, приходящими бог весть из каких 
стран. Гул толпы ходит волнами по площади, принимая то веселые и беззаботные, то жалобные и молящие, то трезвые и суровые тоны. 
 
У меня во пустыни много нужи прияти, 
У меня во пустыни постом попоститися, 
У меня во пустыни скорбя поскорбети, 
У меня во пустыни терпя потерпети… –  
 
голосит заунывно одна группа нищих, и десятки рук протягиваются с копеечками к деревянным чашкам убогих калек. 
– Помолись, родимый, за меня! помолись, миленький! – говорит молодая бабенка, опуская свою копеечку в чашку слепенького старика, сидящего на корточках; но он, не обращая на это внимания, продолжает тоскливо тянуть свою песню: 
 
Не страши мя, пустыня, превеликиими страхами…  
 
– Издалеча, касатка, пришли? – спрашивает молодуху сгорбленная и сморщенная старуха, тут же остановившаяся с суковатою клюкой своей. 
– Из Зырян, родимая, верст полтысячи боле будет; с самого с 
Егорьева дни идем угоднику поклониться.1 
– По обещанью, что ли? 
– Пообещалась, баушка; вот третий год замужем, а деток все 
бог не дает… Старуха вздыхает. 

                                                 
1 Из Зырян, в Зыряны. Таким образом простой народ называет УстьСысольский уезд и смежные ему местности Вологодской, Пермском и 
Вятской губерний. (Прим. Салтыкова-Щедрина.) 
 

3 

– А мы так вот тутошние, – говорит она, шамкая губами, – 
верст за сто отселева живем… Человек я старый, никому не нужный, ни поробить, ни в избе посмотреть… Глазами-то плохо уж 
вижу; намеднись, чу, робенка – правнучка мне-то – чуть в корыте 
не утопила… Вот и отпустили к угоднику… 
– Чай, пешком пришла, баунька? – спрашивает молодуха, покачивая головой. 
– На своих все на ногах… охромела я нонече, а то как бы не 
сходить сто верст!.. больно уж долго шла… ох, да и котомка-то 
плечи щемит! 
Молодуха молчит, поглядывая, пригорюнившись, на старуху. 
– Чтой-то уж и смерть-то словно забыла меня, касатка! – продолжает старуха, – ровно уж и скончания житию-то не будет… а 
тоже хлеб ведь ем, на печи чужое место залеживаю… знобка я уж 
ноне стала! 
– Чай, и грошика-то у тебя, баушка, нету? 
– Нет, таки дал внучек грошик… Сынок-от у меня, видно, помер, так внучек в дому хозяйствует… дал грошик… как же! свечу 
поставить надо… 
Новая толпа богомолок прерывает начатой разговор. 
 
Всякиим грешникам 
Будет мука разная… –  
 
раздается в одной группе нищих… 
 
Народился злой антихрист, 
Во всю землю он вселился, 
Во весь мир он воружился, 
Стали его волю творити 
Власы, бороды стали брити, 
Латынскую одежду носити… –  
 
раздается в другой группе. 
«Порадейте, православные! на церковное строение! святому 
угоднику на встретение!» – так взывает небольшой, колченогий 
мужичок, бойко пробираясь на своей деревяшке сквозь густую 
толпу богомольцев. Через плечо у него перекинута ременная пе
4 

ревязь, с прикрепленным к ней небольшим деревянным ящиком, 
в который православные опускают свои посильные жертвы. 
– Здравствуйте, барин миленький! – говорит мне добрая гражданка Палагея Ивановна, встречаясь со мной. 
– Здравствуйте, Палагея Ивановна! скажите, пожалуйста, отчего нищие только и поют, что про антихриста да про муки разные? 
– И, барин! это уж заведенье у них такое, не замай их! 
Палагея Ивановна ходит по площади с мешком медных денег 
и раздает их нищим и бедным богомолкам, вроде той старухи, о 
которой упомянуто выше. За ней плетется шестилетняя племянница с калачиком в руках и по временам отламывает от него воробьиную дачу. 
– Тетонька! дать слепенькому калачика? – спрашивает она 
всякий раз Палагею Ивановну. 
– Дай, умница, слепенький за тебя богу помолит. И воробьиная дача, вместе с копеечкой Палагеи. 
Ивановны, опускается в чашку убогого. 
– А ведь ваша Сашенька будет предобрая, – говорю я Палагее 
Ивановне. 
– Ничего, барин, пущай приучается. 
Палагея Ивановна продолжает свой обход и всех наделяет 
грошиками; Сашенька тоже вынимает из узелка третий калачик и, 
по мере своего разумения, подражает делу благотворения своей 
тетки. 
Есть люди, которые думают, что Палагея Ивановна благотворит по тщеславию, а не по внутреннему побуждению своей совести, и указывают в особенности на гласность, которая сопровождает ее добрые дела. Я, с своей стороны, искренно убежден, 
что это мнение самое неосновательное, потому что достаточно 
взглянуть на ее милое, сияющее добродушием и искренностию 
лицо, чтоб убедиться, что этой свежей и светлой натуре противна 
всякая ложь, всякое притворство. Если все ее поступки гласны, то 
это потому, что в провинции вообще сохранение тайны – вещь 
материяльно невозможная, да и притом потребность благотворения не есть ли такая же присущая нам потребность, как и те движения сердца, которые мы всегда привыкли считать законными? 
Следовательно, и она так же, как эти последние, должна удовлетворяться совершенно естественно, без натяжек, без приготовлений, без задней мысли, по мере того как представляется случай, и 

5 

Палагея Ивановна, по моему мнению, совершенно права, делая 
добро и тайно и открыто, как придется. 
Я вообще чрезвычайно люблю наш прекрасный народ, и с 
уважением смотрю на свежие и благодушные типы, которыми 
кишит народная толпа. Конечно, мы с вами, мсьё Буеракин, или с 
вами, мсьё Озорник, слишком хорошо образованны, чтоб приходить в непосредственное соприкосновение с этими мужиками, от 
которых пахнет печеным хлебом или кислыми овчинами, но издали поглядеть на этих загорелых, коренастых чудаков мы готовы с удовольствием. Я даже с гордостью сознаюсь, что когда на 
театре автор выводит на первый план русского мужичка и рекомендует ему отхватать вприсядку или же, собрав на сцену достаточное число опрятно одетых девиц в телогреях, заставляет их 
оглашать воздух звуками русской песни, я чувствую, что в сердце 
моем делается внезапный прилив, а глаза застилаются туманом, 
хотя, конечно, в камаринской нет ничего унылого. 
«Grands dieux,1 – говорю я себе, выходя из театра, – как мы, 
однако ж, выросли, как возмужали! Давно ли русский мужичок, 
cet ours mal lche,2 являлся на театральный помост за тем только, 
чтоб сказать слово «кормилец», «шея лебединая, брови соболиные», чтобы прокричать заветную фразу, вроде «идем!», «бежим!», или же отплясать где-то у воды полуиспанский танец – и 
вот теперь он как ни в чем не бывало семенит ногами и кувыркается на самой авансцене и оглашает воздух неистовыми криками 
своей песни! Grands dieux! как мы выросли!» 
Но я оставляю свои размышления до более удобного времени 
и продолжаю свое странствование по площади. 
На бревнах, наваленных в одном углу ее, я вижу несколько 
странниц, севших для отдыха. 
– Житье-то у нас больно неприглядное, Петровна, – говорит 
одна из них, пожилая женщина, – земля – тундра да болотина, 
хлеб не то родится, не то нет; семья большая, кормиться нечем… 
ты то посуди, отколь подать-то взять?.. Ну, Семен-от Иваныч и 
толкует: надо, говорит, выселяться будет… 

                                                 
1 Великий боже (франц.). 
 
2 этот сиволапый (франц.). 
 

6 

– Поди, чай, старого-то места жалко? – спрашивает ее собеседница. 
– Как не жалеть? известно, жалко! Кабы не нужда, так коли же 
от родителей без ума бежать! 
– Да ноне чтой-то и везде жить некорыстно стало. Как старики-то порасскажут, так что в старину-то одного хлеба родилось! 
А ноне и земля-то словно родить перестала… Да и народ без християнства стал… Шли мы этта на богомолье, так по дороге-то не 
то чтоб тебе копеечку или хлебца, Христа ради, подать, а еще тебя норовят оборвать… всё больше по лесочкам и ночлежничали. 
– Что говорить, Петровна! В нашей вот сторонке и не знавали 
прежде, каков таков замок называется, а нонче пошли воровства 
да грабительства… Господи! что только будет! 
– А далече ли переселенье-то вам будет? 
– Да бает старик, что далече, по-за Пермь, в сибирские страны 
перетаскиваться придется… Ты возьми, сколько одной дорогойто нужи примешь!.. 
– А вот от нас тоже в те стороны переселенцы бывали, так 
пишут, что куда там хорошо: и хлеб родится, и скотинка живет… 
– Так-то так, Петровна, да уж больно родителей жалко! Ведь 
их здесь и помянуть будет некому… 
Рассказчица тяжело вздыхает, собеседница вторит ей, и разговор, по-видимому, стихает. Я говорю «по-видимому», потому что 
этой боли сердечной, этой нужде сосущей, которую мы равнодушно называем именем ежедневных, будничных явлений, никогда нет скончания. Они бесконечно зреют в сердце бедного труженика, выражаясь в жалобах, всегда однообразных и всегда бесплодных, но тем не менее повторяющихся беспрерывно, потому 
что человеку невозможно не стонать, если стон, совершенно созревший, без всяких с его стороны усилий, вылетает из груди его. 
– Так-то вот, брат, – говорит пожилой и очень смирный с виду 
мужичок, встретившись на площади с своим односелянином, – 
так-то вот, и Матюшу в некруты сдали! 
В загорелых и огрубевших чертах лица его является почти незаметное судорожное движение, в голосе слышится дрожание, и 
обычный сдержанный вздох вырывается из груди. 
– А добрый парень был, – продолжает мужичок, – какова есть 
на свете муха, и той не обидел, ро бил непрекословно, да и в некруты непрекословно пошел, даже голосу не дал, как «лоб» сказали! 

7 

Воображению моему вдруг представляется этот славный, 
смирный парень Матюша, не то чтоб веселый, а скорей боязный, 
трудолюбивый и честный. Я вижу его за сохой, бодрого и сильного, несмотря на капли пота, струящиеся с его загорелого лица; 
вижу его дома, безропотно исполняющего всякую домашнюю 
нужду; вижу в церкви божией, стоящего скромно и истово знаменующегося крестным знамением; вижу его поздним вечером, засыпающего сном невинных после тяжкой дневной работы, для 
него никогда не кончающейся. Вижу я и старика отца, и старуху 
мать, которые радуются не нарадуются на ненаглядное детище, 
вижу урну с свернутыми в ней жеребьями, слышу слова: «лоб», 
«лоб», «лоб»… 
– Что ж, помолиться, что ли, ты пришел, дядя Иван? – спрашивает у мужичка его собеседник. 
– Да, вот, к угоднику… помиловал бы он его, наш батюшка! – 
отвечает старик прерывающимся голосом, – никакого, то есть, 
даже изъяну в нем не нашли, в Матюше-то: тело-то, слышь, белое-разбелое, да крепко таково. 
 
И вся эта толпа пришла сюда с чистым сердцем, храня, во всей 
ее непорочности, душевную лепту, которую она обещала повергнуть к пречестному и достохвальному образу божьего угодника. 
Прислушиваясь к ее говору, я сам начинаю сознавать возможность и законность этого неудержимого стремления к душевному 
подвигу, которое так просто и так естественно объясняется всеми 
жизненными обстоятельствами, оцепляющими незатейливое существование простого человека. На меня веет неведомою свежестью и благоуханием, когда до слуха моего долетает все то же 
тоскливое голошение убогих нищих: 
 
Придет мать – весна-красна, 
Лузья, болота разольются, 
Древа листами оденутся, 
И запоют птицы райски 
Архангельскими голосами; 
А ты из пустыни вон изыдешь, 
Меня, мать прекрасную, покинешь!  
 

8 

– Нет, не покину! – готов я воскликнуть вместе с Осафьемцаревичем: 
 
Разгуляюсь я во пустыни, во зеленой во дубраве, 
Насмотрюсь во пустыни на различные светы…  
 
Но вот раздался благовест соборного колокола; толпа вдруг 
заколыхалась и вся, как один человек, встала… 
 
В третьем часу пополудни площадь уже пуста; кой-где перерезывают ее нехитрые экипажи губернских аристократов, спешащих в собор или же в городской сад, чтобы оттуда поглазеть на 
народный праздник. Народ весь спустился вниз к реке и расселся 
на бесчисленное множество лодок, готовых к отплытию вслед за 
великим угодником. На берегу разгуливает праздная толпа горожанок, облаченных в лучшие свои одежды. 
– Марья Матвевна-с, может, вам прохладиться угодно-с? – говорит канцелярский чиновник Потешкин полной и краснощекой 
девице, идущей рядом с своею сухощавой родительницей. 
Потешкин, рослый мужчина, одет по последней крутогорской 
моде; шея у него повязана желтым батистовым платком, а в руках 
блестит стальная тросточка, которою он эффектно помахивает. 
Эта тросточка стоила ему месячного жалованья, но нельзя не сознаться, что в ней Потешкин приобрел вещь действительно полезную, потому что она в некоторых местах разнимается и дозволяет 
ему сооружать походный стальной чубук и обжигать им губы 
сколько душе угодно. 
– Да чем же прохладиться, Петр Никитич? – томно отвечает 
Марья Матвеевна, имеющая виды на руку и сердце Потешкина. 
– Прохладительные разные бывают-с, можно этта в питейный 
сбегать, пива купить… 
– Да вы уж на свой счет, Петр Никитич! 
– Помилуйте-с… на что же-с! Павел Иваныч! Павел Иваныч! 
побереги, брат, Марью Матвевну, покуда я в питейный за пивом 
сбегаю! 
– Преуслужливый кавалер Петр Никитич! – замечает Марья 
Матвеевна вслед удаляющемуся Потешкину, – вот вы бы никогда 
не поступили так благородно, Павел Иваныч. 

9 

– Это он по несообразности своей, – сонно отвечает Павел 
Иваныч. 
– И как завсегда чисто одет! даже за канцеляриста признать 
нельзя. 
– Всё в долг, Марья Матвевна-с… 
– Это нужды нет; образованному человеку завсегда свою чистоплотность наблюдать следует… вот зато и невесту хорошую 
себе найдет, а вы не найдете! 
– Я скорее найду-с. 
– Вот любопытно! уж не думаете ли вы, что из себя очень занимательны? 
– Нет-с, я найду не по красоте, а по своей основательности-с… 
Он что найдет? он горечь какую-нибудь найдет! а я желаю за себя 
купеческую дочь взять, чтоб за ней, по крайности, тысяча серебра 
числилась… 
– Да! отдадут за вас! 
– За меня отдадут-с… У меня, Марья Матвевна, жалованье небольшое, а я и тут способы изыскиваю… стало быть, всякий купец такому человеку дочь свою, зажмуря глаза, препоручить может… Намеднись иду я по улице, а Сокуриха-купчиха смотрит из 
окна: «Вот, говорит, солидный какой мужчина идет»… так, стало 
быть, ценят же!.. А за что? не за вертопрашество-с! 
– Ну, уж нашли кого! Сокуриху! право, смех! 
Эта группа сменяется другою, состоящею из четырех женщин 
и равного числа мужчин. 
– А мы вот так, Петр Федорыч, сделаем, – говорит один из 
мужчин, – мы махнем на перепутье к Пазухину на завод, да там 
такую лихорадку отзвоним, что на целую неделю после того угорим! 
– Да Пазухин-то нонче не больно разгуляться дает! – говорит 
со вздохом Петр Федорыч. 
– Что ты! да как он осмелится! да я ему в лицо наплюю, если 
он всю нашу прихоть не исполнит… 
– Разве уж для вас, Николай Тимофеич! 
– Еще бы он посмел! – вступается супруга Николая Тимофеича, повисшая у него на руке, – у Николая Тимофеича и дела-то 
его все – стало быть, какой же он подчиненный будет, коли начальников своих уважать не станет? 
– Я, брат Петр Федорыч, так тебе скажу, – продолжает Николай Тимофеич, – что хотя, конечно, я деньгами от Пазухина за
10