Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дом с мезонином

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616326.01.99
Чехов, А. П. Дом с мезонином [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 17 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007089-6. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409701 (дата обращения: 25.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов

ДОМ С МЕЗОНИНОМ

Москва

ИНФРА-М

2013

УДК 822
ББК 84 (2 Рос=Рус)
Ч 56

Чехов А.П.
Дом с мезонином. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 17 с. – (Библио
тека русской классики).

ISBN 978-5-16-007089-6
© Оформление. ИНФРА-М, 2013

Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16. 

Гарнитура Newton. Бумага офсетная.

Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72.

Тираж 5000 экз. Заказ №

Цена свободная.

«Научно-издательский центр ИНФРА-М»
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1

Тел.: (495) 3800540, 3800543. Факс: (495) 3639212

E-mail: books@infra-m.ru
http://www.infra-m.ru

ДОМ С МЕЗОНИНОМ

Рассказ художника

I

Это было шесть-семь лет тому назад, когда я жил в одном из 

уездов Т-ой губернии, в имении помещика Белокурова, молодого 
человека, который вставал очень рано, ходил в поддевке, по вечерам пил пиво и все жаловался мне, что он нигде и ни в ком не 
встречает сочувствия. Он жил в саду во флигеле, а я в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой 
мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, 
на котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, что-то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь 
дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко 
страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг 
освещались молнией.

Обреченный судьбой на постоянную праздность, я не делал ре
шительно ничего. По целым часам я смотрел в свои окна на небо, 
на птиц, на аллеи, читал все, что привозили мне с почты, спал. 
Иногда я уходил из дому и до позднего вечера бродил где-нибудь.

Однажды, возвращаясь домой, я нечаянно забрел в какую-то не
знакомую усадьбу. Солнце уже пряталось, и на цветущей ржи растянулись вечерние тени. Два ряда старых, тесно посаженных, 
очень высоких елей стояли, как две сплошные стены, образуя 
мрачную красивую аллею. Я легко перелез через изгородь и пошел 
по этой аллее, скользя по еловым иглам, которые тут на вершок 
покрывали землю. Было тихо, темно, и только высоко на вершинах 
кое-где дрожал яркий золотой свет и переливал радугой в сетях 
паука. Сильно, до духоты пахло хвоем. Потом я повернул на длинную липовую аллею. И тут тоже запустение и старость; прошлогодняя листва печально шелестела под ногами, и в сумерках между 
деревьями прятались тени. Направо, в старом фруктовом саду, нехотя, слабым голосом пела иволга, должно быть тоже старушка. 
Но вот и липы кончились; я прошел мимо белого дома с террасой и 
с мезонином, и передо мною неожиданно развернулся вид на барский двор и на широкий пруд с купальней, с толпой зеленых ив, с 
деревней на том берегу, с высокой узкой колокольней, на которой 
горел крест, отражая в себе заходившее солнце. На миг на меня 
повеяло очарованием чего-то родного, очень знакомого, будто я 
уже видел эту самую панораму когда-то в детстве.

А у белых каменных ворот, которые вели со двора в поле, у 

старинных крепких ворот со львами, стояли две девушки. Одна из 

них, постарше, тонкая, бледная, очень красивая, с целой копной 
каштановых волос на голове, с маленьким упрямым ртом, имела 
строгое выражение и на меня едва обратила внимание; другая же, 
совсем еще молоденькая – ей было семнадцать-восемнадцать лет, 
не больше – тоже тонкая и бледная, с большим ртом и с большими 
глазами, с удивлением посмотрела на меня, когда я проходил мимо, cказала что-то по-английски и сконфузилась, и мне показалось, 
что и эти два милых лица мне давно уже знакомы. И я вернулся 
домой с таким чувством, как будто видел хороший сон.

Вскоре после этого, как-то в полдень, когда я и Белокуров гуля
ли около дома, неожиданно, шурша по траве, въехала во двор рессорная коляска, в которой сидела одна из тех девушек. Это была 
старшая. Она приехала с подписным листом просить на погорельцев. Не глядя на нас, она очень серьезно и обстоятельно рассказала 
нам, сколько сгорело домов в селе Сиянове, сколько мужчин, 
женщин и детей осталось без крова и что намерен предпринять на 
первых порах погорельческий комитет, членом которого она теперь была. Давши нам подписаться, она спрятала лист и тотчас же 
стала прощаться.

– Вы совсем забыли нас, Петр Петрович, – сказала она Белоку
рову, подавая ему руку. – Приезжайте, и если monsieur N. (она назвала мою фамилию) захочет взглянуть, как живут почитатели его 
таланта и пожалует к нам, то мама и я будем очень рады.

Я поклонился.
Когда она уехала, Петр Петрович стал рассказывать. Эта де
вушка, по его словам, была из хорошей семьи, и звали ее Лидией 
Волчаниновой, а имение, в котором она жила с матерью и сестрой, 
так же как и село на другом берегу пруда, называлось Шелковкой. 
Отец ее когда-то занимал видное место в Москве и умер в чине 
тайного советника. Несмотря на хорошие средства, Волчаниновы 
жили в деревне безвыездно, лето и зиму, и Лидия была учительницей в земской школе у себя в Шелковке и получала двадцать пять 
рублей в месяц. Она тратила на себя только эти деньги и гордилась, что живет на собственный счет.

– Интересная семья, – сказал Белокуров. – Пожалуй, сходим к 

ним как-нибудь. Они будут вам очень рады.

Как-то после обеда, в один из праздников, мы вспомнили про 

Волчаниновых и отправились к ним в Шелковку. Они, мать и обе 
дочери, были дома. Мать, Екатерина Павловна, когда-то, повидимому, красивая, теперь же сырая не по летам, больная одышкой, грустная, рассеянная, старалась занять меня разговором о живописи. Узнав от дочери, что я, быть может, приеду в Шелковку, 
она торопливо припомнила два-три моих пейзажа, какие видела на 

выставках в Москве, и теперь спрашивала, что я хотел в них выразить. Лидия, или, как ее звали дома, Лида, говорила больше с Белокуровым, чем со мной. Серьезная, не улыбаясь, она спрашивала 
его, почему он не служит в земстве и почему до сих пор не был ни 
на одном земском собрании.

– Нехорошо, Петр Петрович, – говорила она укоризненно. –

Нехорошо. Стыдно.

– Правда, Лида, правда, – соглашалась мать. – Нехорошо.
– Весь наш уезд находится в руках Балагина, – продолжала Ли
да, обращаясь ко мне. – Сам он председатель управы и все должности в уезде роздал своим племянникам и зятьям и делает что хочет. Надо бороться. Молодежь должна составить из себя сильную 
партию, но вы видите, какая у нас молодежь. Стыдно, Петр Петрович!

Младшая сестра, Женя, пока говорили о земстве, молчала. Она 

не принимала участия в серьезных разговорах, ее в семье еще не 
считали взрослой и, как маленькую, называли Мисюсь, потому что 
в детстве она называла так мисс, свою гувернантку. Все время она 
смотрела на меня с любопытством и, когда я осматривал в альбоме 
фотографии, объясняла мне: «Это дядя… Это крестный папа», – и 
водила пальчиком по портретам и в это время по-детски касалась 
меня своим плечом, и я близко видел ее слабую, неразвитую грудь, 
тонкие плечи, косу и худенькое тело, туго стянутое поясом.

Мы играли в крокет и lown-tennis, гуляли по саду, пили чай, по
том долго ужинали. После громадной пустой залы с колоннами 
мне было как-то не по себе в этом небольшом уютном доме, в котором не было на стенах олеографий и прислуге говорили «вы», и 
все мне казалось молодым и чистым благодаря присутствию Лиды 
и Мисюсь, и все дышало порядочностью. За ужином Лида опять 
говорила с Белокуровым о земстве, о Балагине, о школьных библиотеках. Это была живая, искренняя, убежденная девушка, и 
слушать ее было интересно, хотя говорила она много и громко –
быть может, оттого, что привыкла говорить в школе. Зато мой 
Петр Петрович, у которого еще со студенчества осталась манера 
всякий разговор сводить на спор, говорил скучно, вяло и длинно, с 
явным желанием казаться умным и передовым человеком. Жестикулируя, он опрокинул рукавом соусник, и на скатерти образовалась большая лужа, но, кроме меня, казалось, никто не заметил 
этого.

Когда мы возвращались домой, было темно и тихо.
– Хорошее воспитание не в том, что ты не прольешь соуса на 

скатерть, а в том, что ты не заметишь, если это сделает кто-нибудь 
другой, – сказал Белокуров и вздохнул. – Да, прекрасная, интелли
гентная семья. Отстал я от хороших людей, ах как отстал! А все 
дела, дела! Дела!

Он говорил о том, как много приходится работать, когда хо
чешь стать образцовым сельским хозяином. А я думал: какой это 
тяжелый и ленивый малый! Он, когда говорил о чем-нибудь серьезно, то с напряжением тянул «э-э-э-э» и работал так же, как говорил, – медленно, всегда опаздывая, пропуская сроки. В его деловитость я плохо верил уже потому, что письма, которые я поручал 
ему отправлять на почту, он по целым неделям таскал у себя в 
кармане.

– Тяжелее всего, – бормотал он, идя рядом со мной, – тяжелее 

всего, что работаешь и ни в ком не встречаешь сочувствия. Никакого сочувствия!

II

Я стал бывать у Волчаниновых. Обыкновенно я сидел на ниж
ней ступени террасы; меня томило недовольство собой, было жаль 
своей жизни, которая протекала так быстро и неинтересно, и я все 
думал о том, как хорошо было бы вырвать из своей груди сердце, 
которое стало у меня таким тяжелым. А в это время на террасе говорили, слышался шорох платьев, перелистывали книгу. Я скоро 
привык к тому, что днем Лида принимала больных, раздавала 
книжки и часто уходила в деревню с непокрытой головой, под зонтиком, а вечером громко говорила о земстве, о школах. Эта тонкая, 
красивая, неизменно строгая девушка с маленьким, изящно очерченным ртом всякий раз, когда начинался деловой разговор, говорила мне сухо:

– Это для вас неинтересно.
Я был ей несимпатичен. Она не любила меня за то, что я пейза
жист и в своих картинах не изображаю народных нужд, и что я, 
как ей казалось, был равнодушен к тому, во что она так крепко верила. Помнится, когда я ехал по берегу Байкала, мне встретилась 
девушка-бурятка в рубахе и в штанах из синей дабы, верхом на 
лошади; я спросил у нее, не продаст ли она мне свою трубку, и, 
пока мы говорили, она с презрением смотрела на мое европейское 
лицо и на мою шляпу, и в одну минуту ей надоело говорить со 
мной, она гикнула и поскакала прочь. И Лида точно так же презирала во мне чужого. Внешним образом она никак не выражала своего нерасположения ко мне, но я чувствовал его и, сидя на нижней 
ступени террасы, испытывал раздражение и говорил, что лечить 
мужиков, не будучи врачом, значит обманывать их и что легко 
быть благодетелем, когда имеешь две тысячи десятин.

А ее сестра, Мисюсь, не имела никаких забот и проводила свою 

жизнь в полной праздности, как я. Вставши утром, она тотчас же 
бралась за книгу и читала, сидя на террасе в глубоком кресле, так 
что ножки ее едва касались земли, или пряталась с книгой в липовой аллее, или шла за ворота в поле. Она читала целый день, с 
жадностью глядя в книгу, и только потому, что взгляд ее иногда 
становился усталым, ошеломленным и лицо сильно бледнело, 
можно было догадаться, как это чтение утомляло ее мозг. Когда я 
приходил, она, увидев меня, слегка краснела, оставляла книгу и с 
оживлением, глядя мне в лицо своими большими глазами, рассказывала о том, что случилось: например, о том, что в людской загорелась сажа или что работник поймал в пруде большую рыбу. В 
будни она ходила обыкновенно в светлой рубашечке и в темносиней юбке. Мы гуляли вместе, рвали вишни для варенья, катались 
в лодке, и когда она прыгала, чтобы достать вишню, или работала 
веслами, сквозь широкие рукава просвечивали ее тонкие, слабые 
руки. Или я писал этюд, а она стояла возле и смотрела с восхищением.

В одно из воскресений, в конце июля, я пришел к Волчанино
вым утром, часов в девять. Я ходил по парку, держась подальше от 
дома, и отыскивал белые грибы, которых в то лето было очень 
много, и ставил около них метки, чтобы потом подобрать их вместе с Женей. Дул теплый ветер. Я видел, как Женя и ее мать, обе в 
светлых праздничных платьях, прошли из церкви домой и Женя 
придерживала от ветра шляпу. Потом я слышал, как на террасе 
пили чай.

Для меня, человека беззаботного, ищущего оправдания для сво
ей постоянной праздности, эти летние праздничные утра в наших 
усадьбах всегда были необыкновенно привлекательны. Когда зеленый сад, еще влажный от росы, весь сияет от солнца и кажется 
счастливым, когда около дома пахнет резедой и олеандром, молодежь только что вернулась из церкви и пьет чай в саду, и когда все 
так мило одеты и веселы, и когда знаешь, что все эти здоровые, 
сытые, красивые люди весь длинный день ничего не будут делать, 
то хочется, чтобы вся жизнь была такою. И теперь я думал то же 
самое и ходил по саду, готовый ходить так без дела и без цели весь 
день, все лето.

Пришла Женя с корзиной; у нее было такое выражение, как 

будто она знала или предчувствовала, что найдет меня в саду. Мы 
подбирали грибы и говорили, и когда она спрашивала о чемнибудь, то заходила вперед, чтобы видеть мое лицо.

– Вчера у нас в деревне произошло чудо, – сказала она. – Хро
мая Пелагея была больна целый год, никакие доктора и лекарства 
не помогали, а вчера старуха пошептала, и прошло.

– Это неважно, – сказал я. – Не следует искать чудес только 

около больных и старух. Разве здоровье не чудо? А сама жизнь? 
Что непонятно, то и есть чудо.

– А вам не страшно то, что непонятно?
– Нет. К явлениям, которых я не понимаю, я подхожу бодро и 

не подчиняюсь им. Я выше их. Человек должен сознавать себя 
выше львов, тигров, звезд, выше всего в природе, даже выше того, 
что непонятно и кажется чудесным, иначе он не человек, а мышь, 
которая всего боится.

Женя думала, что я, как художник, знаю очень многое и могу 

верно угадывать то, чего не знаю. Ей хотелось, чтобы я ввел ее в 
область вечного и прекрасного, в этот высший свет, в котором, по 
ее мнению, я был своим человеком, и она говорила со мной о Боге, 
о вечной жизни, о чудесном. И я, не допускавший, что я и мое воображение после смерти погибнем навеки, отвечал: «Да, люди бессмертны», «Да, нас ожидает вечная жизнь». А она слушала, верила 
и не требовала доказательств.

Когда мы шли к дому, она вдруг остановилась и сказала:
– Наша Лида замечательный человек. Не правда ли? Я ее горячо 

люблю и могла бы каждую минуту пожертвовать для нее жизнью. 
Но скажите, – Женя дотронулась до моего рукава пальцем, – скажите, почему вы с ней всё спорите? Почему вы раздражены?

– Потому что она неправа.
Женя отрицательно покачала головой, и слезы показались у нее 

на глазах.

– Как это непонятно! – проговорила она.
В это время Лида только что вернулась откуда-то и, стоя около 

крыльца с хлыстом в руках, стройная, красивая, освещенная солнцем, приказывала что-то работнику. Торопясь и громко разговаривая, она приняла двух-трех больных, потом с деловым, озабоченным видом ходила по комнатам, отворяя то один шкап, то другой, 
уходила в мезонин; ее долго искали и звали обедать, и пришла она, 
когда мы уже съели суп. Все эти мелкие подробности я почему-то 
помню и люблю, и весь этот день живо помню, хотя не произошло 
ничего особенного. После обеда Женя читала, лежа в глубоком 
кресле, а я сидел на нижней ступени террасы. Мы молчали. Все 
небо заволокло облаками, и стал накрапывать редкий, мелкий 
дождь. Было жарко, ветер давно уже стих, и казалось, что этот 
день никогда не кончится. К нам на террасу вышла Екатерина 
Павловна, заспанная, с веером.

– О, мама, – сказала Женя, целуя у нее руку, – тебе вредно спать 

днем.

Они обожали друг друга. Когда одна уходила в сад, то другая 

уже стояла на террасе и, глядя на деревья, окликала: «Ау, Женя!», 
или: «Мамочка, где ты?» Они всегда вместе молились, и обе одинаково верили и хорошо понимали друг друга, даже когда молчали. И к людям они относились одинаково. Екатерина Павловна 
также скоро привыкла и привязалась ко мне и, когда я не появлялся два-три дня, присылала узнать, здоров ли я. На мои этюды она 
смотрела тоже с восхищением, и с такою же болтливостью и так 
же откровенно, как Мисюсь, рассказывала мне, что случилось, и 
часто поверяла мне свои домашние тайны.

Она благоговела перед своей старшей дочерью. Лида никогда 

не ласкалась, говорила только о серьезном; она жила своею особенною жизнью и для матери и для сестры была такою же священной, немного загадочной особой, как для матросов адмирал, который все сидит у себя в каюте.

– Наша Лида замечательный человек, – говорила часто мать. –

Не правда ли?

И теперь, пока накрапывал дождь, мы говорили о Лиде.
– Она замечательный человек, – сказала мать и прибавила впол
голоса тоном заговорщицы, испуганно оглядываясь: – Таких днем 
с огнем поискать, хотя, знаете ли, я начинаю немножко беспокоиться. Школа, аптечки, книжки – все это хорошо, но зачем крайности? Ведь ей уже двадцать четвертый год, пора о себе серьезно подумать. Этак за книжками и аптечками и не увидишь, как жизнь 
пройдет… Замуж нужно.

Женя, бледная от чтения, с помятою прической, приподняла го
лову и сказала как бы про себя, глядя на мать:

– Мамочка, все зависит от воли Божией!
И опять погрузилась в чтение.
Пришел Белокуров в поддевке и в вышитой сорочке. Мы игра
ли в крокет и lown-tennis, потом, когда потемнело, долго ужинали, 
и Лида опять говорила о школах и о Балагине, который забрал в 
свои руки весь уезд. Уходя в этот вечер от Волчаниновых, я уносил впечатление длинного-длинного, праздного дня, с грустным 
сознанием, что все кончается на этом свете, как бы ни было длинно. Нас до ворот провожала Женя, и оттого, быть может, что она 
провела со мной весь день от утра до вечера, я почувствовал, что 
без нее мне как будто скучно и что вся эта милая семья близка мне; 
и в первый раз за все лето мне захотелось писать.

– Скажите, отчего вы живете так скучно, так не колоритно? –

спросил я у Белокурова, идя с ним домой. – Моя жизнь скучна, тя
жела, однообразна, потому что я художник, я странный человек, я 
издерган с юных дней завистью, недовольством собой, неверием в 
свое дело, я всегда беден, я бродяга, но вы-то, вы, здоровый, нормальный человек, помещик, барин, – отчего вы живете так неинтересно, так мало берете от жизни? Отчего, например, вы до сих пор 
не влюбились в Лиду или Женю?

– Вы забываете, что я люблю другую женщину, – ответил Бело
куров.

Это он говорил про свою подругу, Любовь Ивановну, жившую 

с ним вместе во флигеле. Я каждый день видел, как эта дама, очень 
полная, пухлая, важная, похожая на откормленную гусыню, гуляла 
по саду, в русском костюме с бусами, всегда под зонтиком, и прислуга то и дело звала ее то кушать, то чай пить. Года три назад она 
наняла один из флигелей под дачу, да так и осталась жить у Белокурова, по-видимому навсегда. Она была старше его лет на десять 
и управляла им строго, так что, отлучаясь из дому, он должен был 
спрашивать у нее позволения. Она часто рыдала мужским голосом, 
и тогда я посылал сказать ей, что если она не перестанет, то я съеду с квартиры; и она переставала.

Когда мы пришли домой, Белокуров сел на диван и нахмурился 

в раздумье, а я стал ходить по зале, испытывая тихое волнение, 
точно влюбленный. Мне хотелось говорить про Волчаниновых.

– Лида может полюбить только земца, увлеченного так же, как 

она, больницами и школами, – сказал я. – О, ради такой девушки 
можно не только стать земцем, но даже истаскать, как в сказке, 
железные башмаки. А Мисюсь? Какая прелесть эта Мисюсь!

Белокуров длинно, растягивая «э-э-э-э…», заговорил о болезни 

века – пессимизме. Говорил он уверенно и таким тоном, как будто 
я спорил с ним. Сотни верст пустынной, однообразной, выгоревшей степи не могут нагнать такого уныния, как один человек, когда он сидит, говорит и неизвестно, когда он уйдет.

– Дело не в пессимизме и не в оптимизме, – сказал я раздра
женно, – а в том, что у девяноста девяти из ста нет ума. Белокуров 
принял это на свой счет, обиделся и ушел.

III

– В Малозёмове гостит князь, тебе кланяется, – говорила Лида 

матери, вернувшись откуда-то и снимая перчатки. – Рассказывал 
много интересного… Обещал опять поднять в губернском собрании вопрос о медицинском пункте в Малозёмове, но говорит: мало 
надежды. – И, обратясь ко мне, она сказала: – Извините, я все забываю, что для вас это не может быть интересно.