Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дама с собачкой

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616301.01.99
Чехов, А. П. Дама с собачкой [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 16 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007076-6. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409521 (дата обращения: 19.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов

ДАМА С СОБАЧКОЙ

Москва

ИНФРА-М

2013

УДК 822
ББК 84 (2 Рос=Рус)
Ч 56

Чехов А.П.
Дама с собачкой. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 16 с. – (Библиоте
ка русской классики).

ISBN 978-5-16
ББК 

ISBN 978-5-16-007076-6
© Оформление. ИНФРА-М, 2013

Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16. 

Гарнитура Newton. Бумага офсетная.

Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72.

Тираж 5000 экз. Заказ №

Цена свободная.

«Научно-издательский центр ИНФРА-М»
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1

Тел.: (495) 3800540, 3800543. Факс: (495) 3639212

E-mail: books@infra-m.ru
http://www.infra-m.ru

ДАМА С СОБАЧКОЙ

I

Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с со
бачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. 
Сидя в павильоне у Берне, он видел, как по набережной прошла 
молодая дама, невысокого роста блондинка, в берете; за нею бежал 
белый шпиц.

И потом он встречал ее в городском саду и на сквере, по не
скольку раз в день. Она гуляла одна, все в том же берете, с белым 
шпицем; никто не знал, кто она, и называли ее просто так: дама с 
собачкой.

«Если она здесь без мужа и без знакомых, – соображал Гуров, –

то было бы не лишнее познакомиться с ней».

Ему не было еще сорока, но у него была уже дочь двенадцати 

лет и два сына гимназиста. Его женили рано, когда он был еще 
студентом второго курса, и теперь жена казалась в полтора раза 
старше его. Это была женщина высокая, с темными бровями, прямая, важная, солидная и, как она сама себя называла, мыслящая. 
Она много читала, не писала в письмах ъ, называла мужа не Дмитрием, а Димитрием, а он втайне считал ее недалекой, узкой, неизящной, боялся ее и не любил бывать дома. Изменять ей он начал 
уже давно, изменял часто и, вероятно, поэтому о женщинах отзывался почти всегда дурно, и когда в его присутствии говорили о 
них, то он называл их так:

– Низшая раса!
Ему казалось, что он достаточно научен горьким опытом, чтобы 

называть их как угодно, но все же без «низшей расы» он не мог бы 
прожить и двух дней. В обществе мужчин ему было скучно, не по 
себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но когда находился 
среди женщин, то чувствовал себя свободно и знал, о чем говорить 
с ними и как держать себя; и даже молчать с ними ему было легко. 
В его наружности, в характере, во всей его натуре было что-то 
привлекательное, неуловимое, что располагало к нему женщин, 
манило их; он знал об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла 
к ним.

Опыт многократный, в самом деле горький опыт, научил его 

давно, что всякое сближение, которое вначале так приятно разнообразит жизнь и представляется милым и легким приключением, у 
порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на подъем, 
нерешительных, неизбежно вырастает в целую задачу, сложную 

чрезвычайно, и положение в конце концов становится тягостным. 
Но при всякой новой встрече с интересною женщиной этот опыт 
как-то ускользал из памяти, и хотелось жить, и все казалось так 
просто и забавно.

И вот однажды, под вечер, он обедал в саду, а дама в берете 

подходила не спеша, чтобы занять соседний стол. Ее выражение, 
походка, платье, прическа говорили ему, что она из порядочного 
общества, замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно 
здесь… В рассказах о нечистоте местных нравов много неправды, 
он презирал их и знал, что такие рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые сами бы охотно грешили, если б умели; но 
когда дама села за соседний стол в трех шагах от него, ему вспомнились эти рассказы о легких победах, о поездках в горы, и соблазнительная мысль о скорой, мимолетной связи, о романе с неизвестною женщиной, которой не знаешь по имени и фамилии, 
вдруг овладела им.

Он ласково поманил к себе шпица и, когда тот подошел, погро
зил ему пальцем. Шпиц заворчал. Гуров опять погрозил.

Дама взглянула на него и тотчас же опустила глаза.
– Он не кусается, – сказала она и покраснела.
– Можно дать ему кость? – И когда она утвердительно кивнула 

головой, он спросил приветливо: – Вы давно изволили приехать в 
Ялту?

– Дней пять.
– А я уже дотягиваю здесь вторую неделю. Помолчали немного.
– Время идет быстро, а между тем здесь такая скука! – сказала 

она, не глядя на него.

– Это только принято говорить, что здесь скучно. Обыватель 

живет у себя где-нибудь в Белеве или Жиздре – и ему не скучно, а 
приедет сюда: «Ах, скучно! ах, пыль!» Подумаешь, что он из Гренады приехал.

Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча, как незна
комые; но после обеда пошли рядом – и начался шутливый, легкий 
разговор людей свободных, довольных, которым все равно, куда 
бы ни идти, о чем ни говорить. Они гуляли и говорили о том, как 
странно освещено море; вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса. Говорили о 
том, как душно после жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по образованию филолог, но служит в банке; готовился когдато петь в частной опере, но бросил, имеет в Москве два дома… А 
от нее он узнал, что она выросла в Петербурге, но вышла замуж в 
С., где живет уже два года, что пробудет она в Ялте еще с месяц и 
за ней, быть может, приедет ее муж, которому тоже хочется отдох
нуть. Она никак не могла объяснить, где служит ее муж – в губернском правлении или в губернской земской управе, и это ей 
самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее зовут Анной Сергеевной.

Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что завтра она, 

наверное, встретится с ним. Так должно быть. Ложась спать, он 
вспомнил, что она еще так недавно была институткой, училась, все 
равно как теперь его дочь, вспомнил, сколько еще несмелости, угловатости было в ее смехе, в разговоре с незнакомым, – должно 
быть, это первый раз в жизни она была одна, в такой обстановке, 
когда за ней ходят, и на нее смотрят, и говорят с ней только с одною тайною целью, о которой она не может не догадываться. 
Вспомнил он ее тонкую, слабую шею, красивые серые глаза.

«Что-то в ней есть жалкое все-таки», – подумал он и стал засы
пать.

II

Прошла неделя после знакомства. Был праздничный день. В 

комнатах было душно, а на улицах вихрем носилась пыль, срывало 
шляпы. Весь день хотелось пить, и Гуров часто заходил в павильон 
и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. 
Некуда было деваться.

Вечером, когда немного утихло, они пошли на мол, чтобы по
смотреть, как придет пароход. На пристани было много гуляющих; 
собрались встречать кого-то, держали букеты. И тут отчетливо 
бросались в глаза две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов.

По случаю волнения на море пароход пришел поздно, когда 

уже село солнце, и, прежде чем пристать к молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову, 
то глаза у нее блестели. Она много говорила, и вопросы у нее были 
отрывисты, и она сама тотчас же забывала, о чем спрашивала; потом потеряла в толпе лорнетку.

Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц, ветер 

стих совсем, а Гуров и Анна Сергеевна стояли, точно ожидая, но 
сойдет ли еще кто с парохода. Анна Сергеевна уже молчала и нюхала цветы, не глядя на Гурова.

– Погода к вечеру стала получше, – сказал он. – Куда же мы те
перь пойдем? Не поехать ли нам куда-нибудь?

Она ничего не ответила.

Тогда он пристально поглядел на нее и вдруг обнял ее и поце
ловал в губы, и его обдало запахом и влагой цветов, и тотчас же он 
пугливо огляделся: не видел ли кто?

– Пойдемте к вам… – проговорил он тихо.
И оба пошли быстро.
У нее в номере было душно, пахло духами, которые она купила 

в японском магазине. Гуров, глядя на нее теперь, думал: «Каких 
только не бывает в жизни встреч!» От прошлого у него сохранилось воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы очень короткое; и о таких, – как, например, его жена, – которые любили без 
искренности, с излишними разговорами, манерно, с истерией, с 
таким выражением, как будто то была не любовь, не страсть, а чтото более значительное; и о таких двух-трех, очень красивых, холодных, у которых вдруг промелькало на лице хищное выражение, 
упрямое желание взять, выхватить у жизни больше, чем она может 
дать, и это были не первой молодости, капризные, не рассуждающие, властные, не умные женщины, и когда Гуров охладевал к 
ним, то красота их возбуждала в нем ненависть и кружева на их 
белье казались ему тогда похожими на чешую.

Но тут все та же несмелость, угловатость неопытной молодо
сти, неловкое чувство; и было впечатление растерянности, как 
будто кто вдруг постучал в дверь. Анна Сергеевна, эта «дама с собачкой», к тому, что произошло, отнеслась как-то особенно, очень 
серьезно, точно к своему падению, – так казалось, и это было 
странно и некстати. У нее опустились, завяли черты и по сторонам 
лица печально висели длинные волосы, она задумалась в унылой 
позе, точно грешница на старинной картине.

– Нехорошо, – сказала она. – Вы же первый меня не уважаете 

теперь.

На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе ломоть и стал 

есть не спеша. Прошло, по крайней мере, полчаса в молчании.

Анна Сергеевна была трогательна, от нее веяло чистотой поря
дочной, наивной, мало жившей женщины; одинокая свеча, горевшая на столе, едва освещала ее лицо, но было видно, что у нее нехорошо на душе.

– Отчего бы я мог перестать уважать тебя? – спросил Гуров. –

Ты сама не знаешь, что говоришь.

– Пусть бог меня простит! – сказала она, и глаза у нее наполни
лись слезами. – Это ужасно.

– Ты точно оправдываешься.
– Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я себя пре
зираю и об оправдании не думаю. Я не мужа обманула, а самое 

себя. И не сейчас только, а уже давно обманываю. Мой муж, быть 
может, честный, хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, 
что он делает там, как служит, а знаю только, что он лакей. Мне, 
когда я вышла за него, было двадцать лет, меня томило любопытство, мне хотелось чего-нибудь получше; ведь есть же, – говорила 
я себе, – другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить… Любопытство меня жгло… вы этого не понимаете, но, клянусь богом, 
я уже не могла владеть собой, со мной что-то делалось, меня нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна, и поехала сюда… И 
здесь все ходила, как в угаре, как безумная… и вот я стала пошлой, 
дрянной женщиной, которую всякий может презирать.

Гурову было уже скучно слушать, его раздражал наивный тон, 

это покаяние, такое неожиданное и неуместное; если бы не слезы 
на глазах, то можно было бы подумать, что она шутит или играет 
роль.

– Я не понимаю, – сказал он тихо, – что же ты хочешь?
Она спрятала лицо у него на груди и прижалась к нему.
– Верьте, верьте мне, умоляю вас… – говорила она. – Я люблю 

честную, чистую жизнь, а грех мне гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь 
про себя сказать, что меня попутал нечистый.

– Полно, полно… – бормотал он.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза, целовал ее, 

говорил тихо и ласково, и она понемногу успокоилась, и веселость 
вернулась к ней; стали оба смеяться.

Потом, когда они вышли, на набережной не было ни души, го
род со своими кипарисами имел совсем мертвый вид, но море еще 
шумело и билось о берег; один баркас качался на волнах, и на нем 
сонно мерцал фонарик.

Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
– Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на доске на
писано фон Дидериц, – сказал Гуров. – Твой муж немец?

– Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он православный.
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви, смотрели вниз 

на море и молчали. Ялта была едва видна сквозь утренний туман, 
на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой 
шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, 
какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни 
Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном 
равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жиз
ни на земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с молодой 
женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный ввиду этой сказочной обстановки – моря, 
гор, облаков, широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности, 
если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что 
мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, 
о своем человеческом достоинстве.

Подошел какой-то человек – должно быть, сторож, – посмотрел 

на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной 
и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, 
освещенный утренней зарей, уже без огней.

– Роса на траве, – сказала Анна Сергеевна после молчания.
– Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
Потом каждый полдень они встречались на набережной, зав
тракали вместе, обедали, гуляли, восхищались морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее тревожно бьется сердце, задавала 
всё одни и те же вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что 
он недостаточно ее уважает. И часто на сквере или в саду, когда 
вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе и целовал 
страстно. Совершенная праздность, эти поцелуи среди белого дня, 
с оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара, запах моря и 
постоянное мелькание перед глазами праздных, нарядных, сытых 
людей точно переродили его; он говорил Анне Сергеевне о том, 
как она хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо страстен, не 
отходил от нее ни на шаг, а она часто задумывалась и все просила 
его сознаться, что он ее не уважает, нисколько не любит, а только 
видит в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже они 
уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на водопад; и прогулка удавалась, впечатления неизменно всякий раз были прекрасны, величавы.

Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо, в котором 

он извещал, что у него разболелись глаза, и умолял жену поскорее 
вернуться домой. Анна Сергеевна заторопилась.

– Это хорошо, что я уезжаю, – говорила она Гурову. – Это сама 

судьба.

Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день. 

Когда она садилась в вагон курьерского поезда и когда пробил 
второй звонок, она говорила:

– Дайте я погляжу на вас еще… Погляжу еще раз. Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее 

дрожало.

– Я буду о вас думать… вспоминать, – говорила она. – Господь 

с вами, оставайтесь. Не поминайте лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно, потому что не следовало бы вовсе встречаться. 
Ну, господь с вами.

Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через минуту уже 

не было слышно шума, точно все сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это сладкое забытье, это безумие. И, оставшись 
один на платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким чувством, как 
будто только что проснулся. И он думал о том, что вот в его жизни 
было еще одно похождение или приключение, и оно тоже уже 
кончилось, и осталось теперь воспоминание… он был растроган, 
грустен и испытывал легкое раскаяние; ведь эта молодая женщина, 
с которой он больше уже никогда не увидится, не была с ним счастлива; он был приветлив с ней и сердечен, но все же в обращении 
с ней, в его тоне и ласках сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое высокомерие счастливого мужчины, который к тому же почти вдвое старше ее. Все время она называла его добрым, необыкновенным, возвышенным; очевидно, он казался ей не тем, чем был 
на самом деле, значит, невольно обманывал ее…

Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был прохладный.
«Пора и мне на север, – думал Гуров, уходя с платформы. – По
ра!»

III

Дома в Москве уже все было по-зимнему, топили печи, и по ут
рам, когда дети собирались в гимназию и пили чай, было темно, и 
няня ненадолго зажигала огонь. Уже начались морозы. Когда идет 
первый снег, в первый день езды на санях, приятно видеть белую 
землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и берез, белых от инея, добродушное выражение, они ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, 
и вблизи них уже не хочется думать о горах и море.

Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший, мороз
ный день, и когда надел шубу и теплые перчатки и прошелся по 
Петровке, и когда в субботу вечером услышал звон колоколов, то 
недавняя поездка и места, в которых он был, утеряли для него все 
очарование. Мало-помалу он окунулся в московскую жизнь, уже с 
жадностью прочитывал по три газеты в день и говорил, что не читает московских газет из принципа. Его уже тянуло в рестораны, 
клубы, на званые обеды, юбилеи, и уже ему было лестно, что у него бывают известные адвокаты и артисты и что в Докторском клу
бе он играет в карты с профессором. Уже он мог съесть целую 
порцию селянки на сквородке…

Пройдет какой-нибудь месяц, и Анна Сергеевна, казалось ему, 

покроется в памяти туманом и только изредка будет сниться с трогательной улыбкой, как снились другие. Но прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти все было ясно, точно расстался он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались все сильнее. Доносились ли в вечерней тишине в его кабинет голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс 
или орган в ресторане или завывала в камине метель, как вдруг 
воскресало в памяти все: и то, что было на молу, и раннее утро с 
туманом на горах, и пароход из Феодосии, и поцелуи. Он долго 
ходил по комнате, и вспоминал, и улыбался, и потом воспоминания переходили в мечты, и прошедшее в воображении мешалось с 
тем, что будет. Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень, и следила за ним. Закрывши глаза, он видел ее, как 
живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была; и сам 
он казался себе лучше, чем был тогда, в Ялте. Она по вечерам глядела на него из книжного шкапа, из камина, из угла, он слышал ее 
дыхание, ласковый шорох ее одежды. На улице он провожал 
взглядом женщин, искал, нет ли похожей на нее…

И уже томило сильное желание поделиться с кем-нибудь свои
ми воспоминаниями. Но дома нельзя было говорить о своей любви, а вне дома – не с кем. Не с жильцами же и не в банке. И о чем 
говорить? Разве он любил тогда? Разве было что-нибудь красивое, 
поэтическое, или поучительное, или просто интересное в его отношениях к Анне Сергеевне? И приходилось говорить неопределенно о любви, о женщинах, и никто не догадывался, в чем дело, и 
только жена шевелила своими темными бровями и говорила:

– Тебе, Димитрий, совсем не идет роль фата.
Однажды ночью, выходя из Докторского клуба со своим парт
нером, чиновником, он не удержался и сказал:

– Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я позна
комился в Ялте!

Чиновник сел в сани и поехал, но вдруг обернулся и окликнул:
– Дмитрий Дмитрич!
– Что?
– А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!
Эти слова, такие обычные, почему-то вдруг возмутили Гурова, 

показались ему унизительными, нечистыми. Какие дикие нравы, 
какие лица! Что за бестолковые ночи, какие неинтересные незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры всё об одном. Ненужные дела и разговоры всё об