Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

В родном углу

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616174.01.99
Чехов, А. П. В родном углу - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 12 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007046-9. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409388 (дата обращения: 29.03.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.П. Чехов

В РОДНОМ УГЛУ

Москва

ИНФРА-М

2013

УДК 822
ББК 84 (2 Рос=Рус)
Ч 56

Чехов А.П.
В родном углу. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 12 с. – (Библиотека 

русской классики).

ISBN 978-5-16-007046-9
© Оформление. ИНФРА-М, 2013

Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16. 

Гарнитура Newton. Бумага офсетная.

Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72.

Тираж 5000 экз. Заказ №

Цена свободная.

«Научно-издательский центр ИНФРА-М»
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1

Тел.: (495) 3800540, 3800543. Факс: (495) 3639212

E-mail: books@infra-m.ru
http://www.infra-m.ru

В РОДНОМ УГЛУ

I

Донецкая дорога. Невеселая станция, одиноко белеющая в сте
пи, тихая, со стенами, горячими от зноя, без одной тени и, похоже, 
без людей. Поезд уже ушел, покинув вас здесь, и шум его слышится чуть-чуть и замирает наконец… Около станции пустынно и нет 
других лошадей, кроме ваших. Вы садитесь в коляску – это так 
приятно после вагона – и катите по степной дороге, и перед вами 
мало-помалу открываются картины, каких нет под Москвой, громадные, бесконечные, очаровательные своим однообразием. 
Степь, степь – и больше ничего; вдали старый курган или ветряк; 
везут на волах каменный уголь… Птицы, в одиночку, низко носятся над равниной, и мерные движения их крыльев нагоняют дремоту. Жарко. Прошел час-другой, а все степь, степь, и все курган 
вдали. Ваш кучер рассказывает что-то, часто указывая кнутом в 
сторону, что-то длинное и ненужное, и душой овладевает спокойствие, о прошлом не хочется думать…

За Верой Ивановной Кардиной выехали на тройке. Кучер уло
жил вещи и стал поправлять сбрую.

– Все, как было, – сказала Вера, оглядываясь. – В последний раз 

я была здесь еще девочкой, лет десять назад. Помню, выезжал за 
мной тогда старик Борис. Что, он жив еще?

Кучер ничего не ответил и только сердито, по-хохлацки погля
дел на нее и полез на козла.

Нужно было проехать от станции верст тридцать, и Вера тоже 

поддалась обаянию степи, забыла о прошлом и думала только о 
том, как здесь просторно, как свободно; ей, здоровой, умной, красивой, молодой – ей было только 23 года – недоставало до сих пор 
в жизни именно только этого простора и свободы.

Степь, степь… Лошади бегут, солнце все выше, и кажется, что 

тогда, в детстве, степь не бывала в июне такой богатой, такой 
пышной; травы в цвету – зеленые, желтые, лиловые, белые, и от 
них, и от нагретой земли идет аромат; и какие-то странные синие 
птицы по дороге… Вера давно уже отвыкла молиться, но теперь 
шепчет, превозмогая дремоту:

– Господи, дай, чтобы мне было здесь хорошо.
А на душе покойно, сладко, и, кажется, согласилась бы всю 

жизнь ехать так и смотреть на степь. Вдруг неожиданно глубокий 
овраг, поросший молодым дубом и ольхой; потянуло влагой –
должно быть, ручей внизу. На этой стороне, у самого края оврага, 
вспорхнула с шумом стая куропаток. Вера вспомнила, что когда-то 

к этому оврагу ходили по вечерам гулять; значит, уже усадьба 
близко! И вот в самом деле виднеются вдали тополи, клуня; в стороне черный дым: это жгут старую солому. Вот тетя Даша идет 
навстречу и машет платком; дедушка на террасе. Боже, какая радость!

– Милая! милая! – говорила тетя, вскрикивая, как в истерике. –

Приехала наша настоящая хозяйка! Пойми, ведь ты наша хозяйка, 
наша королева! Тут все твое! Милая, красавица, я не тетка, а твоя 
послушная раба!

У Веры никого не было родных, кроме дедушки и тети; мать 

умерла уже давно, отец, инженер, умер три месяца назад в Казани, 
проездом из Сибири. Дедушка был с большой седой бородой, толстый, красный, с одышкой, и ходил, выпятив вперед живот и опираясь на палку. Тетя, дама лет сорока двух, одетая в модное платье 
с высокими рукавами, сильно стянутая в талии, очевидно, молодилась и еще хотела нравиться; ходила она мелкими шагами, и у нее 
при этом вздрагивала спина.

– Ты будешь нас любить? – говорила она, обнимая Веру. – Ты 

не гордая?

По желанию дедушки отслужили благодарственный молебен, 

потом долго обедали – и для Веры началась ее новая жизнь. Ей 
отвели лучшую комнату, снесли туда все ковры, какие только были в доме, поставили много цветов; и когда она вечером легла в 
свою уютную, широкую, очень мягкую постель и укрылась шелковым одеялом, от которого пахло старым лежалым платьем, то засмеялась от удовольствия.

Тетя Даша пришла на минутку, чтобы пожелать ей спокойной 

ночи.

– Вот ты и приехала, слава богу, – сказала она, садясь на по
стель. – Как видишь, живем хорошо, лучше и не нужно. Только вот 
одно: дедушка твой плох! Беда, как плох! Задыхается и уж забываться стал. А ведь – помнишь? – какое здоровье, какая сила! Неукротимый был человек… Прежде, бывало, чуть прислуга не угодит или что, как вскочит и – «Двадцать пять горячих! Розог!» А 
теперь присмирел и не слыхать его. И то сказать, не те времена 
теперь, душечка; бить нельзя. Оно, конечно, зачем бить, но и распускать тоже не следует.

– Тетя, а их теперь бьют? – спросила Вера.
– Приказчик, случается, бьет, а я нет. Бог с ними! И дедушка 

твой, по старой памяти, иной раз замахнется палкой, но бить не 
бьет.

Тетя Даша зевнула и перекрестила рот, потом правое ухо.
– Здесь не скучно жить? – спросила Вера.

– Как тебе сказать? Помещики теперь перевелись, не живут тут; 

но зато понастроили кругом заводов, душечка, и тут этих инженеров, докторов, штейгеров – сила! Конечно, спектакли, концерты, 
но больше все карты. И к нам ездят. Бывает у нас доктор Нещапов, 
из завода, такой красивый, интересный! В твою фотографию влюбился. Я уж и решила: ну, думаю, это Верочкина судьба. Молодой, 
красивый, со средствами – партия, одним словом. Ну, да ведь и ты 
у меня невеста хоть куда. Фамилии хорошей, имение наше заложено, но – что ж? – зато устроено, не запущено; моя тут есть часть, 
но все тебе останется; я твоя послушная раба. И покойный мой 
брат, папочка твой, пятнадцать тысяч оставил… Ну, однако, я вижу, у тебя глазки слипаются. Спи, деточка.

На другой день Вера долго гуляла около дома. Сад, старый, не
красивый, без дорожек, расположенный неудобно, по скату, был 
совершенно заброшен: должно быть, считался лишним в хозяйстве. Много ужей. Удоды летали под деревьями и кричали – «у-тутут!» таким тоном, как будто хотели о чем-то напомнить. Внизу 
была река, поросшая высоким камышом, а за рекой, в полуверсте 
от берега, – деревня. Из сада Вера пошла в поле; глядя в даль, думая о своей новой жизни в родном гнезде, она все хотела понять, 
что ждет ее. Этот простор, это красивое спокойствие степи говорили ей, что счастье близко и уже, пожалуй, есть; в сущности, тысячи 
людей сказали бы: какое счастье быть молодой, здоровой, образованной, жить в собственной усадьбе! И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без одной живой души, пугала ее, и 
минутами было ясно, что это спокойное зеленое чудовище поглотит ее жизнь, обратит в ничто. Она молода, изящна, любит жизнь; 
она кончила в институте, выучилась говорить на трех языках, много читала, путешествовала с отцом, – но неужели все это только 
для того, чтобы в конце концов поселиться в глухой степной 
усадьбе и изо дня в день, от нечего делать, ходить из сада в поле, 
из поля в сад и потом сидеть дома и слушать, как дышит дедушка? 
Но что же делать? Куда деваться? И никак она не могла дать себе 
ответа, и когда возвращалась домой, то думала, что едва ли здесь 
она будет счастлива и что ехать со станции сюда гораздо интереснее, чем жить здесь.

Приехал из завода доктор Нещапов. Он был врачом, но года три 

назад взял на заводе пай и стал одним из хозяев и теперь не считал 
медицину своим главным делом, хотя и занимался практикой. Наружно это был бледный, стройный брюнет в белом жилете; понять 
же, что у него в душе и в голове, было трудно. Здороваясь, он поцеловал у тети Даши руку и потом то и дело вскакивал, чтобы подать стул или уступить место, все время был очень серьезен и мол
чал, и если начинал говорить, то почему-то первую фразу его нельзя было расслышать и понять, хотя говорил он правильно и не тихо.

– Вы изволите играть на рояле? – спросил он у Веры и вдруг 

вскочил, так как она уронила платок.

Просидел он с полудня до 12-ти часов ночи, молча, и очень не 

понравился Вере; ей казалось, что белый жилет в деревне – это 
дурной тон, а изысканная вежливость, манеры и бледное, серьезное лицо с темными бровями были приторны; и ей казалось, что 
постоянно молчал он потому, вероятно, что был недалек. Тетя же, 
когда он уехал, сказала радостно:

– Ну, что? Не правда ли, прелесть?

II

Тетя Даша занималась хозяйством. Сильно затянутая, звеня 

браслетами на обеих руках, она ходила то в кухню, то в амбар, то 
на скотный, мелкими шагами, и спина у нее вздрагивала; и когда 
она говорила с приказчиком или с мужиками, то почему-то всякий 
раз надевала pince-nez. Дедушка сидел все на одном месте и раскладывал пасьянс или дремал. За обедом и за ужином он ел ужасно 
много; ему подавали и сегодняшнее, и вчерашнее, и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину, и он все съедал с жадностью, и от каждого обеда у Веры оставалось такое впечатление, что когда потом она видела, как гнали овец или везли с 
мельницы муку, то думала: «Это дедушка съест». Большею частью 
он молчал, погруженный в еду или пасьянс; но случалось, за обедом, при взгляде на Веру, он умилялся и говорил нежно:

– Внучка моя единственная! Верочка!
И слезы блестели у него на глазах. Или вдруг лицо у него баг
ровело, шея надувалась, он со злобой глядел на прислугу и спрашивал, стуча палкой:

– Почему хрену не подали?
Зимою он вел совершенно неподвижную жизнь, летом же ино
гда ездил в поле, чтобы взглянуть на овсы и на травы, и, вернувшись, говорил, что без него везде беспорядки, и замахивался палкой.

– Не в духе твой дедушка, – шептала тетя Даша. – Ну, да теперь 

ничего, а прежде не дай бог: «Двадцать пять горячих! Розог!»

Тетя жаловалась, что все облепились, никто ничего не делает и 

что имение не приносит никакого дохода. В самом деле, никакого 
сельского хозяйства не было; пахали и сеяли немного, только по 
привычке, и, в сущности, ничего не делали, жили праздно. Между 

тем весь день ходили, считали, хлопотали; беготня в доме начиналась с пяти часов утра и постоянно слышалось «подай», «принеси», «сбегай», и прислуга обыкновенно к вечеру уже выбивалась 
из сил. У тети каждую неделю менялись кухарки и горничные; то 
она рассчитывала их за безнравственность, то они сами уходили, 
говоря, что замучились. Из своих деревенских никто не шел служить, и приходилось нанимать дальних. Из своих жила одна только девушка Алена и не уходила потому, что на ее жалованье кормилась дома вся семья – старухи и дети. Эта Алена, маленькая, 
бледная, глуповатая, весь день убирала комнаты, служила за столом, топила печи, шила, стирала, но все казалось, что она возится, 
стучит сапогами и только мешает и доме; из страха, как бы ее не 
рассчитали и не услали домой, она роняла и часто била посуду, и у 
нее вычитали из жалованья, а потом ее мать и бабушка приходили 
и кланялись тете Даше в ноги.

Раз в неделю, а иногда и чаще, приезжали гости. Тетя входила к 

Вере и говорила:

– Ты бы посидела с гостями, а то подумают, что ты гордая.
Вера шла к гостям и играла с ними подолгу в винт или играла 

на рояле, а гости танцевали; тетя, веселая, тяжело дыша от танцев, 
подходила к ней и шептала:

– Будь поласковей с Марьей Никифоровной.
6-го декабря, в Николин день, приехало сразу много гостей, че
ловек тридцать; играли в винт до поздней ночи, и многие остались 
ночевать. С утра опять засели за карты, потом обедали, и когда после обеда Вера пошла к себе в комнату, чтобы отдохнуть от разговоров и от табачного дыма, то и там были гости, и она едва не заплакала с отчаяния. И когда вечером все они стали собираться домой, то от радости, что они наконец уезжают, она сказала:

– Вы бы еще посидели!
Гости утомляли ее и стесняли; и в то же время – это бывало 

почти каждый день – едва начинало темнеть, как ее уже тянуло из 
дому, и она уезжала в гости куда-нибудь на завод или к соседямпомещикам; и там игра в карты, танцы, фанты, ужины… Молодые 
люди, служащие на заводах и шахтах, иногда пели малороссийские 
песни, и очень недурно. Становилось грустно, когда они пели. Или 
сходились все в одну комнату и тут в сумерках говорили о шахтах, 
о кладах, зарытых когда-то в степи, о Саур-Могиле… Во время 
разговора в позднее время, случалось, вдруг доносилось «ка-ра-уул!». Это пьяный шел или грабили кого-нибудь по соседству в 
шахтах. Или же в печах завывал ветер, хлопали ставни, потом, немного погодя, слышался тревожный звон в церкви; это начиналась 
метель.

На всех вечерах, пикниках и обедах неизменно самой интерес
ной женщиной была тетя Даша и самым интересным мужчиной 
доктор Нещапов. На заводах и в усадьбах читали очень мало, играли только марши и польки, и молодежь всегда горячо спорила о 
том, чего не понимала, и это выходило грубо. Спорили горячо и 
громко, но, странно, нигде в другом месте Вера не встречала таких 
равнодушных и беззаботных людей, как здесь. Казалось, что у них 
нет ни родины, ни религии, ни общественных интересов. Когда 
говорили о литературе или решали какой-нибудь отвлеченный вопрос, то по лицу Нещапова видно было, что это его нисколько не 
интересует и что уже давно, очень давно он не читал ничего и читать не хочет. Он, серьезный, без выражения, точно дурно написанный портрет, постоянно в белом жилете, по-прежнему все молчал и был непонятен; но дамы и барышни находили его интересным и были в восторге от его манер и завидовали Вере, которая 
ему, по-видимому, очень нравилась. И Вера всякий раз уезжала из 
гостей с досадой и давала себе слово сидеть дома; но проходил 
день, наступал вечер, и она снова спешила на завод, и так почти 
всю зиму.

Она выписывала книги и журналы и читала у себя в комнате. И 

по ночам читала, лежа в постели. Когда часы в коридоре били два 
или три и когда уже от чтения начинали болеть виски, она садилась в постели и думала. Что делать? Куда деваться? Проклятый, 
назойливый вопрос, на который давно уже готово много ответов и, 
в сущности, нет ни одного.

О, как это, должно быть, благородно, свято, картинно – служить 

народу, облегчать его муки, просвещать его. Но она, Вера, не знает 
народа. И как подойти к нему? Он чужд ей, неинтересен; она не 
выносит тяжелого запаха изб, кабацкой брани, немытых детей, 
бабьих разговоров о болезнях. Идти по сугробам, зябнуть, потом 
сидеть в душной избе, учить детей, которых не любишь, – нет, 
лучше умереть! И учить мужицких детей в то время, как тетя Даша 
получает доход с трактиров и штрафует мужиков, – какая это была 
бы комедия! Сколько разговоров про школы, сельские библиотеки, 
про всеобщее обучение, но ведь если бы все эти знакомые инженеры, заводчики, дамы не лицемерили, а в самом деле верили, что 
просвещение нужно, то они не платили бы учителям по 15 рублей 
в месяц, как теперь, и не морили бы их голодом. И школы, и разговоры о невежестве – это для того только, чтобы заглушать совесть, 
так как стыдно иметь пять или десять тысяч десятин земли и быть 
равнодушным к народу. Вот про доктора Нещапова говорят дамы, 
что он добрый, устроил при заводе школу. Да, школу построил из 
старого заводского камня, рублей за восемьсот, и «многая лета» 

пели ему на освящении школы, а вот, небось, пая своего не отдаст, 
и, небось, в голову ему не приходит, что мужики такие же люди, 
как он, и что их тоже нужно учить в университетах, а не только в 
этих жалких заводских школах.

И Вера чувствует злобу на себя и на всех. Она берется опять за 

книгу и хочет читать, но немного погодя опять садится и думает. 
Сделаться врачом? Но для этого нужно держать экзамен по латинскому языку, и к тому же еще у нее непобедимое отвращение к 
трупам и болезням. Хорошо бы стать механиком, судьей, командиром парохода, ученым, делать бы что-нибудь такое, на что уходили бы все силы, физические и душевные, и чтобы утомляться и 
потом крепко спать ночью; отдать бы свою жизнь чему-нибудь 
такому, чтобы быть интересным человеком, нравиться интересным 
людям, любить, иметь свою настоящую семью… Но что делать? С 
чего начать?

Как-то, в одно из воскресений в Великом посту, тетя зашла к 

ней рано утром, чтобы взять зонтик. Вера сидела в постели, охватив голову руками, и думала.

– Ты бы, душечка, поехала в церковь, – сказала тетя, – а то по
думают, что ты неверующая.

Вера ничего не ответила.
– Я вижу, ты скучаешь, бедняжечка, – сказала тетя, опускаясь 

на колени перед постелью; она обожала Веру. – Признайся: скучаешь?

– Очень.
– Красавица, королева моя, я твоя послушная раба, я желаю те
бе только добра и счастья… Скажи, отчего ты не хочешь идти за 
Нещапова? Кого же тебе еще нужно, деточка? Извини, милая, перебирать так нельзя, мы не князья… Время уходит, тебе не 17 
лет… И не понимаю! Он тебя любит, боготворит!

– Ах, господи, – сказала Вера с досадой, – но почем я знаю? 

Сам он молчит, никогда не говорит ни слова.

– Он стесняется, душечка… А вдруг ты ему откажешь!
И когда потом тетя вышла, Вера стояла среди своей комнаты, 

не зная, одеваться ей или опять лечь. Противная постель, глянешь 
в окно – там голые деревья, серый снег, противные галки, свиньи, 
которых съест дедушка…

«В самом деле, – подумала она, – замуж, что ли!»

III

Два дня тетя ходила с заплаканным, сильно напудренным ли
цом и за обедом все вздыхала и посматривала на образ. И нельзя 

было понять, в чем ее горе. Но вот она решилась, вошла к Вере и 
сказала развязно:

– Это самое, деточка, надо проценты в банк взносить, а аренда
тор не платит. Позволь заплатить из пятнадцати тысяч, что тебе 
оставил папочка.

Потом целый день тетя в саду варила вишневое варенье. Алена, 

с красными от жара щеками, бегала то в сад, то в дом, то на погреб. 
Когда тетя варила варенье, с очень серьезным лицом, точно священнодействовала, и короткие рукава позволяли видеть ее маленькие, крепкие, деспотические руки, и когда не переставая бегала 
прислуга, хлопоча около этого варенья, которое будет есть не она, 
то всякий раз чувствовалось мучительство…

В саду пахло горячими вишнями. Уже зашло солнце, жаровню 

унесли, но все еще в воздухе держался этот приятный, сладковатый запах. Вера сидела на скамье и смотрела, как новый работник, 
молодой прохожий солдат, делал, по ее приказанию, дорожки. Он 
резал лопатой дерн и бросал его в тачку.

– Ты где был на службе? – спросила у него Вера.
– В Бердянске.
– А куда идешь теперь? Домой?
– Никак нет, – ответил работник. – У меня нет дома.
– Но ты где родился и вырос?
– В Орловской губернии. До службы я жил у матери, в доме 

вотчима; мать – хозяйка, ее уважали, и я при ней кормился. А на 
службе получил письмо: померла мать… Идти мне теперь домой 
как будто уж и неохота. Не родной отец, стало быть, и дом чужой.

– А твой родной отец умер?
– Не могу знать. Я незаконнорожденный.
В это время в окне показалась тетя и сказала:
– Иль не фо па парле о жанс… Иди, любезный, в кухню, – обра
тилась она к солдату. – Там расскажешь.

А потом, как вчера и всегда, ужин, чтение, бессонная ночь и 

бесконечные мысли все об одном. В три часа восходило солнце, 
Алена уже возилась в коридоре, а Вера все еще не спала и старалась читать. Послышался скрип тачки: это новый работник пришел 
в сад… Вера села у открытого окна с книгой, дремала и смотрела, 
как солдат делал для нее дорожки, и это занимало ее. Дорожки 
ровные, как ремень, гладкие, и весело воображать, какие они будут, когда их посыплют желтым песком.

Видно было, как в начале шестого часа из дома вышла тетя в 

розовом капоте, в папильотках. Она постояла на крыльце, молча, 
минуты три, и потом сказала солдату: